Изменить стиль страницы

— Молчать! — одернул его Пауль и, схватив сумку, выскочил из блиндажа.

Было сыро и пахло морем. Зибель закурил, съежился, словно прячась от кого-то. Над ним висело крымское небо, черное и низкое, и казалось, что небо медленно опускается, вот-вот коснется головы, придавит… Пауль присел на корточки, увидел Лемке: он торопился в свой взвод. Потом он растворился в темноте, будто пропал под водой, даже брызги почудились Паулю, и он невольно закрыл лицо руками:

— Черт возьми, куда идем, куда катимся?! Видно, в пропасть…

Лемке проспал в своем окопе до утра. С ним находился его денщик, высокий рыжий Вилли, известный во взводе тем, что был однофамильцем фельдмаршала Роммеля. Вилли разложил перед Лемке завтрак. Лемке захохотал:

— Обер-лейтенант Зибель вчера спрашивал меня о море… Ха-ха-ха!.. Море! Ты, Вилли, боишься моря?

Денщик нахохлился: да, он боялся моря, боялся, потому что знал, видел его, когда отступали с Кубани через Керченский пролив под огнем русских. От берегов Тамани отчалило двенадцать суденышек, а к керченскому берегу пришло одно. И когда начали высаживаться, русский снаряд разворотил корму. Вилли прыгнул в воду и, едва выбрался на землю, оглянулся: серая туча пилоток и фуражек плыла по воде, мерно покачиваясь и изгибаясь. У Вилли потемнело в глазах. Кто-то от страха закричал: «Они утонули! Они на дне!»

Этот крик и по сей день стоит у него в ушах. Что же он ответит господину лейтенанту?

Вилли глухо отозвался:

— Море?

— Да! — крикнул Лемке. Он понял, что этот парень, слесарь из Мюнхена, боится, и неимоверная злость на денщика больно уколола Лемке. — Сволочь! Ты перестал думать о фюрере! Трус!

Он долго и крикливо отчитывал Вилли. Поостыв немного, приказал денщику взять ручной пулемет и следовать за ним. Привел Вилли в воронку:

— Вот и сиди здесь. И если что — расстреляю, понял?

В каком-то исступлении он посадил еще несколько солдат в воронки, Потом возвратился в свой окоп. Выпил пол-фляги водки, съел завтрак. Красными глазами уставился в телефонный аппарат, вскочил, позвонил командиру роты, доложил ему, как он поступил с денщиком. «В одиночку солдаты дерутся злее», — подчеркнул Лемке. Зибель грубо ответил:

— Твоя метода приведет к тому, что Вилли при появлении противника убежит. Ты подумал об этом?

Лемке не подумал об этом. Но то, что он сделал, считал единственно правильным. И все же весь день он тревожился за Вилли. Несколько раз подходил к воронке и показывал денщику пистолет:

— Видишь? Убью!

Когда наступили сумерки, он каждые десять минут выглядывал из своего окопа, всматривался в темноту, громко выкрикивал:

— Сидишь?

— Да, да! — слышал он голос то Вилли, то других солдат-одиночек, выпивал глоток водки, усмехался: «Зибель дурак. И турки дураки. Выжидают… Ах, сволочи! Научим, как выжидать».

И снова выглядывал из окопа:

— Сидишь?!

— Да, да, — неслось из окопов.

Возвращаясь ползком в свой окоп, Лемке вдруг почувствовал, что сбился с пути, местность не та, по которой он только что перемещался, проверяя своих солдат. Он долго думал, куда забрел и стоит ли по этому поводу поднимать шум. Вскоре неподалеку, за бугорком, полыхнул снаряд, осветил часть ската и нескольких — двоих или троих — лежащих на нем солдат. «Наверное, наши», — подумал Лемке и, осмелев, подполз к бугру. Сначала окликнул, но никто не отозвался. Подполз ближе, осветил фонариком — двое оказались убитыми, а третий, в маскхалате, жив, простонал: «Пить». Русский. Лемке тут же отполз.

Через некоторое время у Лемке промелькнула мысль: «Подниму шум, скажу своим: «Произошла схватка с русскими, и я уложил одного вражеского солдата, а двоих ранил, но они уползли». Он так и поступил: открыл огонь из автомата. Потом, когда услышал, что к нему бегут, швырнул гранату.

Прибежал с несколькими солдатами Пауль Зибель. Осмотрели убитых, осмотрели и обыскали умирающего русского разведчика.

— Русских было человек двадцать, но я пустил в ход гранаты, — утверждал Лемке.

И его доставили в ротную землянку, как героя. В ту же ночь, ближе к рассвету, в бункер полковника фон Штейца был доставлен рапорт старшего лейтенанта Пауля Зибеля, в котором Лемке характеризовался офицером исключительной храбрости и мужества, отразившим с двумя солдатами «ночную вылазку вражеской роты».

3

Совещание командиров дивизий, созванное генералом Енеке, шло к концу. Все посматривали на командующего, и он понял, что от него ждут каких-то особых указаний…

«Каких еще указаний, когда все изложено?» Енеке поднял стек и разрубил им воздух.

— Зарывайтесь глубже в землю. Турция не пошлет войска в Крым. — Командующий откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, давая этим понять, что совещание закончилось. Он сидел в такой позе до тех пор, пока не опустел бункер.

Последним из приглашенных уходил генерал Радеску. Он остановился у выхода, повернулся так, чтобы видеть только фон Штейца, стоявшего рядом с командующим, произнес, пожимая плечами:

— За спиной моих войск — родина. — Он открыл дверь и тихо, словно боясь потревожить застывшего в кресле Енеке, вышел из бункера.

Енеке продолжал сидеть неподвижно. На его сером, отечном лице ни малейшего признака мысли, и трудно было понять, о чем думает этот человек, так твердо заверивший фюрера в том, что его солдаты удержат Сапун-гору, а значит, и Севастополь. Это было сказано по прямому проводу в присутствии фон Штейца в тот день, когда уже не слухи и не болтовня трусов и паникеров, а оперативная шифрограмма подтвердила выход советских войск на государственную границу с Румынией. Именно тогда он, фон Штейц, душой поверил, что Енеке — человек, глубоко верящий в счастливую звезду фюрера, в то, что летний и зимний отход немецких армий на запад, катастрофа под Курском, бобруйский котел и вот теперь крепость в Крыму — все это какой-то таинственный маневр вождя немецкой нации, маневр, смысл которого понять никому не дано, но который непременно приведет к победе.

Да, Енеке так думает, а значит, он сдержит слово, данное фюреру. И, исходя из этой веры командующего, фон Штейц попытался оценить свою деятельность как офицера национал-социалистского воспитания войск. Он пришел к выводу, что не может очертить свою работу точными рамками, точными обязанностями, и поэтому трудно прийти к каким-либо итогам. Он разработал памятку поведения немецкого солдата и офицера в крепости «Крым». Ее содержание знает наизусть каждый, как гимн, как молитву. Но чем она отличается от приказа генерала Енеке по обороне Сапун-горы? В сущности, это одно и то же. Он создал сеть агентов-воспитателей. Но чем эта сеть отличается от сети, которую имеет в войсках гестапо? Разве лишь тем, что люди Гиммлера молча следят за настроением солдат и офицеров и тайно доносят на них, а его подчиненные сначала одергивают неустойчивых, произносят разные высокие слова о долге и победе, а затем в конце концов, так же тайно, сообщают ему, фон Штейцу, имена солдат, охваченных страхом перед возможностью быть сброшенными в море. Он произнес десятки речей и видел, как при этом воодушевляются лица солдат и офицеров. И если это и есть то, на что рассчитывал фюрер, вводя институт офицеров национал-социалистского воспитания в армии, — значит, он, фон Штейц, не просто придаток генерала Енеке и Гиммлера, а самостоятельный орган в руках фюрера…

— Что это он сказал? — наконец поднялся с кресла Енеке.

— Кто?

— Радеску…

— Он сказал: «За спиной моих войск — родина».

— Как это понять? — спросил Енеке, сощурив блеклые глаза.

Фон Штейц и сам сейчас думал над фразой Радеску, но ни к какому выводу прийти не успел. Генералу Радеску он верил, верил потому, что тот сумел выбраться из волжского котла и теперь вот командует дивизией здесь, в крепости. Один факт говорил о многом.

— Я думаю, что Радеску высказал свои заверения сражаться вместе с нами до победного конца.

Енеке сунул в зубы сигарету, но не прикурил, а тут же бросил ее в урну.