Изменить стиль страницы

Бахтиор давно взобрался по лесенке в свой шалаш, а Ниссо отправилась спать в комнату.

Шо-Пир сидел на террасе, спиною к саду, сжимая пальцами колено, и, легонько покачиваясь, беседовал с сидящей перед ним на ковре прямой и строгой Гюльриз.

Шо-Пир рассказывал старухе о том, как живут женщины за пределами гор, там, где навсегда уничтожено Установленное. И пока Шо-Пир ни слова не сказал о Ниссо, старуха слушала его молча, только поблескивая в лунном свете умными запавшими глазами. Мысль привлечь женщин к тому собранию, что решит судьбу Ниссо, казалась слишком смелой даже самому Шо-Пиру. Но он надеялся на Гюльриз, только она могла ему помочь.

Но вот Шо-Пир сказал все. Молчала Гюльриз, передумывая ту свою заветную думу…

— Теперь Азиз-хон требует нашу Ниссо… — как будто без всякой связи со сказанным произнес Шо-Пир. — Как ты думаешь, Гюльриз, отдадим?

— Красивая! — осторожно ответила Гюльриз. — Не забудет ее Азиз-хон!

— А что сделает, если не забудет?

Лучше Шо-Пира понимала Гюльриз, что такой человек, как Азиз-хон, пойдет на все. Лучше Шо-Пира знала она былое могущество Азиз-хона. В ту пору, когда Сиатангом владели сеиды и миры, даже Бобо-Калон боялся его, хотя и считал себя независимым от Яхбара. Боялся больше, чем русского наместника, жившего со своими солдатами в той крепости, что сейчас называется Волостью. Пусть Сиатанг считался владением русского царя, Азиз-хон к Сиатангу жил ближе, и слова его всегда были делом потому, что русские солдаты с винтовками никогда не приходили сюда… И что Азиз-хону мог бы противопоставить Шо-Пир? А мало ли что может придумать Азиз-хон, решив любым способом вернуть Ниссо?

Гюльриз ответила:

— Страхом свяжет сердца наших мужчин.

— Чего им бояться?

— Бахтиор — один, ты — один. За тобой мужчин мало, как трава они, против ветра стоять не могут. Против тебя — обычай, сильные еще у нас старики; молодые, как старики, есть тоже.

— При советской власти дела решает счет голосов.

— Плохой счет будет у наших мужчин! Мало таких, кто против Установленного пойдет.

— А ты пошла бы?

— Я женщина.

— Женщина тоже может поднимать руку!

«Что он сказал? Если правильно его понять… Даже десять кругов прожив, от сиатангских мужчин не услышать бы этого! Но Шо-Пир сказал так, он думает так, — вот как пристально смотрит, ждет!…»

— От рождения пророка Али такого не было, — наконец тихо произнесла Гюльриз.

— Советской власти тоже от рождения Али не было, — очень серьезно сказал Шо-Пир.

— Кому нужна одна моя рука?

— Женщин в селении много. Бахтиор сумеет их сосчитать.

— Сумеет… — полушепотом подтвердила Гюльриз. — Если их много будет. Думаю я: головы у женщин одинаковы, руки — не знаю, как…

— Если ты пойдешь по домам разговаривать…

Приложив руку к морщинистому лбу, Гюльриз, казалось, забыла о Шо-Пире. Он слушал дальние переливы свирели.

— Так, Шо-Пир, — твердо произнесла старуха. — Знаю тебя. Ты, когда чего-нибудь хочешь, стены не знаешь. Но только я по домам не пойду.

— Не пойдешь? — встревожился Шо-Пир. — Как же тогда?

— Не пойду по домам. Не смотри на меня так. Глупая, может быть, я, но по-своему думаю. В каждом доме мужчина есть. С женщиной один раз я поговорю и уйду, он потом сто раз ей наперекор скажет; ударит ее, дэвов страха на нее напустит… Надо иначе делать, по моему разумению. Надо с теми говорить, кто далеко от мужчин. Половина наших женщин сейчас на Верхнем Пастбище живет, скот пасет. Ты знаешь закон Установленного: ни один мужчина не может туда пойти. Даже если жена там родит, не может пойти туда, если пойдет — все женщины камнями прогонят его. Потому что они — Жены Пастбищ. Скажи, когда собрание будет?

— Нана! — в волнении, первый раз называя так Гюльриз, вскочил Шо-Пир. Лучше и не придумать! Мудрая ты! Иди к ним. Через три дня молотьбе конец. Один день на канале работать будем. На пятый день собрание надо устроить. Как думаешь?

— Хорош, Шо-Пир, на пятый… Сядь здесь, зачем стоишь? Вот так… Завтра я пойду на Верхнее Пастбище, и останусь там. После молотьбы кончается время летнего выпаса. После молотьбы все мужчины вместе должны подняться на Верхнее Пастбище. Им надо увести вниз своих жен и свой скот; надо взять посуду, и вещи, и все, что дал скот за лето… Скажи всем: сначала собрание, потом пусть идут наверх… А я скажу Женам Пастбищ: есть новый закон спускаться в селение и гнать скот без мужчин. И мы придем в день собрания…

— А если побоятся женщины?

— Если женщины побоятся, тогда Ниссо нужно отдать Азиз-хону. Я этого не хочу, Шо-Пир. Если побоятся женщины, значит, моему сыну не нужна его глупая мать, значит, мне умереть пора…

Поймав себя на полупризнании, Гюльриз положила костлявые пальцы на шею Шо-Пира, привлекла его лицо к себе, пытливым, долгим взглядом изучала выражение его глаз.

Шо-Пир ждал, не понимая порыва старухи.

— Так, Шо-Пир, — голос Гюльриз дрогнул. — Я смотрю на тебя, и я верю тебе, ты, наверно, святой человек, тебе можно сказать… Знать мне надо: ты хочешь, чтоб Бахтиор взял в жены Ниссо?

Шо-Пир сам не раз думал об этом. И сейчас, прямо смотря в блестящие глаза Гюльриз, он, не задумавшись, коротко сказал:

— Да, Гюльриз.

Но сказав так, почему-то сразу почувствовал свое одиночество, душа его затомилась. Однако он поборол себя. Сняв руку Гюльриз и не отпуская ее, горячо воскликнул:

— Да, нана, твоему сыну я хочу счастья… Завтра утром иди на Пастбище!

И тихо добавил:

— А мне теперь можно спать…

— Правда, Шо-Пир, время спать! — ласково промолвила Гюльриз и провела ладонью по мягким его волосам, как будто большая голова Шо-Пира была головою сына.

Шо-Пир встал и, подумав о том, что за все последние семь лет жизни никто ни разу не гладил его волос, со стесненным сердцем направился к платану, под которым его ждала кошма, заменяющая постель.

Лег на кошму. Залитый лунным светом, пробивающимся сквозь листья, вспомнил далекий, родной, уже семь лет не существующий дом… И тот страшный день, когда на своей полуторатонке, полной голодных, исхудалых красноармейцев, он подъехал к этому дому и увидел в саду только обугленные развалины. За два часа перед тем почтарь из его маленького городка позвонил по телефону в город и успел сказать: «Скорее! Пришли басмачи!…» В телефонную трубку был слышен выстрел, и голос почтаря оборвался… Шо-Пир гнал машину полным ходом. Въезжая в селение, видел пустившихся наутек всадников, подъехал к своему дому. Но было поздно: в развалинах лежали обугленные трупы двух женщин, ребенка и старика. Это были жена, мать, отец и маленькая дочка Шо-Пира. У всех, кроме дочки, оказалось перерезанным горло, а у дочки размозжена голова… И молодой шофер Санька Медведев, похоронив близких, уехал из городка навсегда и в тот же вечер вступил добровольцем в Красную Армию, чтобы бить, бить, без конца бить и уничтожать басмачей…

С тех пор никто никогда не приласкал его. Впрочем, однажды ласковая рука гладила его плечо. Но это была мужская, загрубелая в горных походах рука. Разве забудется день, когда все товарищи его, демобилизовавшись, отправлялись на север? Был вечер в пустынных горах, — каменная долина далеко простиралась от юрт. Командир, усатый, дородный Василий Терентьич, ввел Медведева в юрту, приказал всем выйти и, усадив боевого товарища рядом с собой, завел с ним разговор по душам. «Возвращайся с нами, чего ты блажишь?» — уговаривал командир, но Медведев молчал и, наконец, упрямо сказал: «Не поеду, не сердись на меня, Терентьич!» — и все впервые рассказал командиру. Тот слушал его, пощипывая выцветшие усы, поглаживая ладонью его плечо. «Понимаю, парень, — сказал, — коли не к кому тебе возвращаться, делай по-своему. Правильно тебе говорил комиссар. Я и сам привык к этим горам, кажется, никогда б не расстался… Ну, сыщи себе родимый дом, здесь живи. Везде есть хорошие люди, может, и правда сумеешь быть им на пользу!»

Вытянувшись гуськом, уходил отряд. Косые лучи закатного солнца освещали выгоревшие гимнастерки красноармейцев. Они удалялись верхами, и Медведев готов был уже рвануться за ними, — так больно вдруг стало сердцу. Но он опомнился, оглянувшись, увидел старого дунганца с жиденькой бородкой, который стоял за ним, сложив на животе руки, не стесняясь слез, катившихся по желтому, исхудалому лицу. Это был Мамат-Ахун, целый год скитавшийся вместе с отрядом проводник, которому тоже некуда было возвращаться и который решил стать погонщиком оставленных отрядом в кочевом ауле больных верблюдов… И, глядя на него, Медведев чуть было не заплакал сам.