— Ну, что? — спросил Генка у Крота.
— Хотели пришить угон мотоцикла, да не вышло.
— А лошади? — спросил Вадик.
— И лошади тоже.
— Не вышло? — спросил я.
— Эт фигня — лошади, за них не потянут.
Не успели мы его толком расспросить, как и что, чей-то начальственный голос позвал:
— Лошадники, заходите!
И мы, лошадники, то есть Генка, Вадик и я, зашли.
Мы встали перед длинным столом, за которым сидели пять женщин и один мужчина в форменном костюме с серебряными звездочками. Наших пап и мам разместили в переднем ряду небольшого зала.
— Варламов, — громко сказала одна из тех пяти женщин.
— Ну, — поднял голову Генка.
— Сколько раз катался на лошади?
— Один.
— Все вы — «один».
— Ну а ты, Мухин, что скажешь?
— Один.
Все сидящие за столом смотрели на нас и качали головами — не верили. И тогда я сказал:
— Три раза.
Раз одного мало, пусть будет три, мне не жалко. Генка и Вадик вытаращили на меня глаза, зато из-за стола сказали:
— Вот сразу бы так и говорили.
На самом-то деле я прокатился только один раз. Но стоило закрыть глаза, как я снова представлял себя на лихом жеребце Карьке.
…Его копыта едва касаются земли. Скачу, слегка откинувшись назад, за узду почти не держусь. Воздух переполнил грудь, от сильного ветра на глаза выступили слезы. Рыжая теплая спина подбрасывает меня и мягко ловит. Вдруг земля проваливается… Все внутри холодеет… Я закрываю глаза, но верный конь переносит меня через канаву. Он мчит меня еще быстрее. Узда выскользнула из рук, я вцепился в черную, трепещущую на ветру гриву. С каждым дробным ударом, с каждым головокружительным взлетом я сползаю набок. Поле кончилось. Карькины копыта трещат по деревенской улице. Из-под них с кудахтаньем разбегаются куры. Из домов высыпали люди, смотрят на меня, что-то кричат. Улочка сужается. Слева и справа толстые стволы кленов. Ветки неистово хлещут меня, я прижимаюсь к разгоряченной спине Карьки, и мы пулей вылетаем из зеленого коридора. Передо мной вырастает забор — некрашеные, полусгнившие доски. За какое-то мгновение успеваю рассмотреть на них каждый сучок. Мой скакун резко сворачивает, я же лечу прямо в забор, с оглушительным треском пробиваю в нем дыру и благополучно приземляюсь, точнее, приводняюсь в огромную бочку, из которой в сухую погоду конюх поливает огурцы…
— Мухин, я тебя спрашиваю, будешь еще кататься на лошадях или нет?
Я смотрю на папу. Он вытирает платком лоб. Платок уже совсем мокрый. Папе очень хочется, чтобы я сказал «не буду», всем очень хочется…
— Не буду.
Вадик уже сказал свое «не буду», и теперь очередь за Генкой. Но тот почему-то молчит. Я его толкаю локтем: дескать, не тяни резину. Он толкает меня и молчит.
— Ты думаешь, Варламов, мы с тобой нянчиться будем? Надоело, знаешь ли! Отправим в колонию — и делу конец, — сказал молчавший до сих пор человек в форменном костюме.
— Слушай, что говорит Иван Степаныч. Он прокурор, и ему в судебной практике не раз приходилось…
— Он больше не будет, — не дала договорить тетя Нина и заплакала.
— Мамаша! — прокурор постучал толстым указательным пальцем по столу. — Вы за него не отвечайте. Вы за самих себя не можете ответить.
— Если в семье пьющий, то не жди ничего хорошего, — сказала одна из похожих друг на друга женщин, сидящих за столом.
Генка стоял, опустив голову и сжав кулаки. Таким он был всегда перед дракой.
— Вы меня разбирайте, а мамку не трогайте, — разжал он губы.
— А как он учится?
Из-за спины наших родителей поднялась Анна Георгиевна.
— Способный, но ленивый. Еремин, тот совсем неплохо. О Мухине говорить нечего. Кроме двоек и троек, его дневник оценок не видывал. Поведение у всей троицы, конечно, оставляет желать лучшего.
В моем положении с Анной Георгиевной, конечно, не имело смысла спорить, но она была несправедлива. Хоть и не часто, бывали у меня четверки, а в прошлом году я даже пятерку отхватил за то, что стихотворение наизусть рассказывал. Из классики.
И тэдэ в том же роде. Анна Георгиевна вкатила бы мне единицу за такую «классику», но ее заменяла в то время практикантка, хорошая, смеялась вместе со всем классом и, хотите — верьте, хотите — нет, поставила пятерку.
Генка все еще стоял, опустив голову и сжав кулаки. И никакими силами нельзя было выдавить из него «не буду». Сказал бы, и все давно бы кончилось. Ясно же, нас хотят простить. Но он так и оставил при себе свое «не буду».
Последним выступал колхозный зоотехник: «Кто-то мучает лошадей», — говорил он. Но нас это уже не касалось: ведь мы же не мучили, поэтому совершенно справедливо молчали.
Потом, уже в коридоре, Вадик шепнул нам:
— Крот мучает лошадей. Это я точно знаю.
Глава шестая
— Костик, — сказала мне мама, — у нас хлеб кончился, сходи в магазин.
Я был рад исполнить любую просьбу. Столько огорчений доставил папе и маме, что сделал бы все, чего бы они ни пожелали. Им и без меня достается: у папы неприятности на работе, у мамы отчет на носу.
Через минуту я уже мчался вниз по лестнице, неся в кармане двадцатикопеечную монету.
У подъезда стояли Вадик и Генка. Тут же толкался Крот.
— Муха, дай десять копеек, — сказал он, — на курево не хватает.
Конечно, надо было сказать «нету», но Крот смотрел на меня наглыми глазами и ждал. Этот проклятый двадцатик прямо-таки жег через карман ногу. Я достал монету, и Крот сгреб ее. Сдачи он, конечно, не дал.
Крот куда-то ушел, а мы сидели на лавочке под акациями и говорили о лошадях. Вернее, говорили Вадик и Генка, а я молчал — не мог простить себе малодушия: дома ждут хлеб, а я отдал деньги Кроту.
Неподалеку Мария Семеновна выгуливала своего петуха. «Петечка, дружочек, вот тебе зернышки, — говорила она, доставая из кармана хлебные крошки. — Скоро солнышко зайдет, Петя спать домой пойдет».
Тьфу, слушать противно!
— А не махнуть ли нам в Березовку? — предложил Генка.
— Ты, что ли, псих? — удивился Вадик.
— Посмотрим на лошадей — и назад… Ты как, Муха, не против?
— Мне все равно.
Сначала мне на самом деле было все равно: просто не хотелось идти домой, объясняться с мамой. Ну а после, когда мы прошли полпути от дома к деревне, поворачивать назад, сами понимаете, не имело смысла. Стемнело. Мы шли и шли и даже не свернули с дороги, чтобы посмотреть, как там карьер.
И тут совсем рядом в кустах грохнул выстрел. Мы припустили со всех ног. Будто кто целил нам в спину и тянулся пальцем к спусковому крючку. Только у дома Алексея Петровича перевели дух, отдышались. Протопали по широченной улице Свободы, подошли к конюшне.
У конюха горел свет. Мы залегли на бруствере. Отсюда очень удобно было наблюдать, что происходит за мутноватым оконцем.
Вот конюх сладко зевнул, похлопал ладонью по открытому рту, подсел поближе к столу, и в руке у него появился стакан.
— Зачем мы сюда притащились? — вздохнул Вадик. — Неужели для того, чтобы смотреть на этого пьяницу? Уж лучше передачу по телику о вреде алкоголя.
Рассудительный у нас Вадик — слушать противно.
— По-моему, ты просто темноты боишься, только и думаешь, как бы домой смотаться, — сказал Генка.
— Я-то боюсь? А сами? Драпали до деревни, а от кого — и не знаете. Подумаешь, пальнул кто-то!
— Ты-то где был, разве не бежал рядом с нами? — сказал я.
— Я за компанию, — вывернулся Вадик. — Бежите — ну и я рядом.
Между тем конюх поднялся и исчез из поля зрения. Видимо, ушел в конюшню. Мы слышали его хриплый голос: «Ну, Карька! Ну, зараза! Погоди у меня! Схряпал все сено! Смотри, опилки заставлю есть!»
Начал накрапывать дождь, но мы не обращали на него внимания, так и лежали на бруствере.