— И-и! Стоит ли, благодетельница! — вскинулась Семеновна. Увидев опять в самоваре свое обезображенное лицо, она вздрогнула, опустила глаза, чтобы не видеть его, вздохнула: «Оно в натуре похожее на кочерыжку, а в отражении самовара — глянцевито-резиновый шар. Из-за своего личика я и осталась вековушей: парни за версту отворачивались от меня. О господи, господи! Ты почти всем даешь счастье, а мне — шиш!» Слезинки выкатились из ее глаз. Чтобы скрыть свое застаревшее и закаменевшее горе в сердце, которое она старательно прячет от людей, выпрямилась. — Да мы и половины из него не выпили… и он, пузатенький голубчик, радость и утешение наше, еще кипит-воркует. — И Семеновна глянула в лицо Ирине Александровне, порывисто спросила: — И много думаете взять приданного за своего сынка?
Ирина Александровна широко открыла глаза, пошевелила жаркими губами и, подумав, ответила:
— Признаюсь, не думала об этом.
— И отлично сделали, что не думали. У Ермолая Фроловича Ерыгина-то всего-навсего одна дочка… и сотни тысяч капитала перейдут к ней и вашему сыночку. Что тут, благодетельница, толковать с Ерыгиным о приданом. Все его состояние будет в кармане Федора Федоровича.
Ирина Александровна так вся и расцвела, ужасно похорошела.
— И я так размышляю, Семеновна, Скорее бы мой голубок женился на его дочке.
— А потом и вам, благодетельница, женишка найду, — промолвила сахарно Семеновна, потупила глаза и навострила уши.
— И зачем вы, матушка, такие неразумные слова говорите, да еще при Анании Андреевиче? Разве вы не видите, какая я старая. Нет, мне жених не нужен! Мне одно осталось — это молиться богу, — проговорила хозяйка и вздохнула. — И я, как вы знаете, молюсь и молюсь.
— Простите, благодетельница, меня за то, что не подумавши брякнула такие слова, — со вздохом извинилась гостья и, помолчав минуту-две, неожиданно для себя выпалила: — Ерыгин, пожалуй, не отдаст свою девку. Он метит, как слышала я, выдать ее за сынка Екатерины Ивановны, за миллионера. Да, да! Свои сотни тысяч хочет присоединить к миллионам Чаева.
— Неужели его дочь пойдет за такого пузыря? — обиженно и даже оскорбленно встрепенулась Ирина Александровна и сейчас же ответила: — Не пойдет! Ни в жисть не пойдет!
Семеновна дрогнула, испугалась ее голоса, потупила глаза и, разглядывая плавающие чаинки в чашке, думала, что сказать такое благодетельнице, чтобы она не сердилась, успокоилась.
Я заметил это на ее опущенном длинном лице. Не поднимая его, сводница нарушила молчание:
— А почему вам, благодетельница, надо женить своего сынка на купеческой дочери? Да еще на дочке Ерыгина, у которой не личико, а решето. Такое решето и миллионом на людях не прикроешь. А ежели и прикроешь, то его все равно увидят. Он должен взять себе в жены девушку из дворянской семьи.
— Вы правы, матушка. Я и сама знаю, что дочка купца Ерыгина не пара моему Феденьке. В этом вопросе мои мысли двоятся: то я хочу женить его на дочке Ерыгина, то… Одно только отвечу вам, Семеновна: Феденька очень уж сильно уважает купечество; идеи его вынашивает в себе и, развивая, их, поднимает… Уверяет он меня и своих друзей, что великое будущее за этим сословием.
— Согласна, согласна, благодетельница моя, как не уважать именитое купечество; в нашем городе оно — сила. Хорошо, что Федор Федорович таких мыслей придерживается, и за такие мысли купечество не обидит его, приласкает, поставит высоко. А все же… — Заметив, что хозяйка задумалась, не слушает ее, Зазнобина оборвала речь.
Ирина Александровна подняла бледно-серые глаза на божницу, унеслась, как понял я по выражению ее глаз и миловидного лица, мыслями к своей молодости и, позабыв Семеновну, ее слова о невесте из дворянской семьи для Феденьки, задержала взгляд на полотенце (о нем и голубке она часто говорила мне: «Я иногда, когда нападает на меня тоска, Ананий Андреевич, вижу в своем доме не предметы, а парящих и гулькающих голубков»). Задумалась и Семеновна и бросала робкие лисьи взгляды на Ирину Александровну. Задумалась она только потому, что задумалась ее благодетельница, и тоже поглядела на божницу, на темные и строгие лики святых, на серебряные ризы икон и иконок, розовеющие в свете неугасимых лампадок. И стало совершенно тихо-тихо в столовой. И самовар стал не самовар для Ирины Александровны, а золотистого оперения голубь.
— Голубь, голубь, — уставившись взглядом в самовар, прошелестела в сладостном блаженстве она и умолкла. В глазах ее заиграли блудливые бесенята, но губы молитвенно улыбались.
Семеновна же, опустив голову в черной легкой кружевной косынке, сбившейся на затылок, на серо-рыжеватую коронку волос, и не замечая задумчивости благодетельницы, стала перебирать вслух дворян, проживающих в Н. уезде, по сю и по ту сторону Красивой Мечи. Ирина Александровна, как бы не слыша ее бормотания, обратилась с нервной обидой ко мне:
— Ананий Андреевич, садитесь к столу. Да, да, садитесь! Я не хочу, чтобы и вы читали при мне. Довольно для меня одного читателя — Феденьки. Что так уставились на меня? Я это вам, Ананий Андреевич, серьезно говорю, не в шутку! Пожалуйте вот сюда! — и она показала взглядом на стул, стоящий подле нее. Я пересел. — И давайте продолжать чаевничать, — и она наполнила чашку чаем и поставила передо мной.
— Для Федор Федоровича я обязательно должна подыскать невесту, — сказала твердо Семеновна и опять унеслась мысленно в уезд, запорхала мысленно по нему, по дворянским полям и садам, заглядывая в каждый дворянский дом, и, побывав в каждом доме, почтительно докладывала Ирине Александровне. Последняя слушала и не слушала — была занята мыслями о своем прошлом. — Обязательно подберу для него невесту-дворянку, — пообещала с обидным подчеркиванием Семеновна, видя, что благодетельница находится в каком-то несобранном состоянии, разговаривает сама с собой.
— Голубь ли это? — как бы не замечая гостью, порхающую с громким говорком по уезду в поисках невесты для Феденьки, спросила Ирина Александровна.
Я ничего не ответил ей, но подумал: она или ханжа, или временами на нее нападает какое-то безумие? В столовой, да и во всем доме — тишина; и вот в такой тишине икнул за стеной ее ненаглядный Феденька, а икнул он, как решила Ирина Александровна, только потому, что о нем думает она, его маменька.
— Двадцать лет тому назад, как раз на двенадцатый день после смерти мужа, с которым я прожила всего четыре сладеньких денечка (я тогда была красавицей, кровь с молоком, как говорили люди обо мне, не то, что теперича)… — Ирина Александровна чуть возвысила голос: — Похоронила я супруга и, помянув за столом его, проводила людей, пришедших на поминки, и горько заплакала, так заплакала, что к вечеру распухли веки от слез и ничего не видела вокруг. И вот в эту, Семеновна, ужасную для меня минуту кухарка подала самовар на стол, поставила чашки и по привычке или своей забывчивости поставила и чашку покойного; увидав ее, я еще пуще залилась горючими вдовьими слезами.
Семеновна, услыхав голос благодетельницы, вернулась мыслями из уезда, оборвала свою речь и вся, как заметил я, превратилась в слух, и лицо ее еще больше вытянулось.
— И сколько бы добрая, кривая на один глаз кухарка ни утешала меня, я плакала и плакала, а тоска, смертная тоска, как клещами сжимала сердце… и я, Семеновна, в ужасном изнеможении положила руки на стол, головку на них и, вся дрожа и громко плача, пролежала в таком положении до самого утра, до появления в доме ласково-золотистых зайчиков солнца, — зайчики эти шевелились и в моих волосах, стали что-то нашептывать. Поверьте, Семеновна, и вы, Ананий Андреевич, я эти шепоты тогда слышала. Прислушиваясь к ним, я услыхала (пожалуйста, поверьте!) голос над собой. Я не испугалась голоса, дивного голоса, а обрадованно подумала: «Кто это меня так благородно утешает? Уж не кухарка ли? И зачем она стоит подле меня? Нет, это не ее голос». И я, поверите ли, снова громко всхлипнула и услыхала опять дивный голос, твердый, зовущий: «Довольно плакать, божья голубица!» Я подняла голову, подумала: «Да, это голос не кухарки. А кого же? Кто здесь?» — «Это я, юная вдовица. Я человек божий!» Приложив ладонь к распухшим глазам, чтобы смахнуть слезы и шаловливо-ласковых зайчиков с лица, которые слепили меня, увидела человека в монашеском одеянии, невысокого роста и довольно благородного; его лицо было молодо, немножко курчавилось начинающейся бородкой; увидав его подле себя, я застыдилась, трепетно спросила: «Откуда вы? Кто вы, отец?» Монах улыбнулся, возложил руку на мою голову и уже строго, повелевающе сказал: «Радуйтесь тому, что я пришел к вам, юная вдовица!» — и вскинул руку и благословил меня. «Откуда вы, божий странник?» — повторила я в разгоряченном страхе. «Не рците. Будьте, вдовица, покорны слову и делу моему. А главное — знайте, что слова мои и дела мои — это слова и дела божьи!» — пояснил он и опустил руку. «Кто вы, отец?» — спросила я в третий раз. «Этого вам, чадо господне, не надо знать. Да я и сам, раб божий, не знаю, кто я. Запомните, что пути божьего человека одному господу нашему ведомы. Ведомо только Ему одному, кто я и откуда я пришел. Не спрашивайте этого и, не спрашивая, не согрешите», — приказал монашек сурово. Потом он, Семеновна, погрозил перстом мне, а когда я отвела ладонь от заплаканных глаз, воскликнул: «Но рците!» И сел подле меня. «Юная вдовица, прикажите своей девке, впустившей меня к вам, поставить самовар». Божий человек поднял меня, как перышко лебединое, со стула. Я позвала кривую девку и велела ей поставить самовар. Та взяла с буфета самовар и удалилась. Пока самовар грелся, я накрыла стол новой скатертью (эту скатерть я, Семеновна, храню в сундуке и до сего времени, как святыню), поставила посуду. Божий человек достал из кожаной сумки металлическую фляжку и чайную чашку, налил из фляжки, Семеновна, в нее и подал мне: «Это святая афонская вода, выпейте, божье чадо, и вы сейчас же возвеселитесь душенькой». И я, Семеновна, покорно я доверчиво приняла чашку с афонской святой водой, выпила и, скажу правду истинную, сразу повеселела, возрадовалась, все во мне как будто зацвело. «А я уже, счастливая вдовица, потяну прямо из фляжки», — сказал божий человек, открыл рот, сверкнул белыми зубами, глотнул из фляжки. «Не рците», — повторил он, но уже не сурово, а душевно. После его «не рците» и святой афонской воды я и божий человек приступили к чаю; после каждой выпитой чашки китайского мое лицо, как чувствовала я, становилось все более спокойным, сердце радостным. Да, да, Семеновна! Об этом я как-то за чаем рассказала Ананию Андреевичу, а он, выслушав меня, недоверчиво рассмеялся. — И она бросила пронзительный взгляд на меня, и я, заметив в нем бесенят, отвернулся и поднял чашку, но пить чай не стал, думая: «Неужели она скажет Семеновне то, что брякнула недавно мне?» «Думается, Семеновна, что он, мой квартирант, безбожник… водится со слесарями железнодорожного депо; и вот этот безбожник, который сидит сейчас с нами за столом, очень похож на того монашка, который сидел со мною вот за этим же столом много лет тому назад…» И она снова скользнула острым, обжигающим взглядом по моему лицу и стала продолжать рассказ о божьем человеке. Я, конечно, боялся того, что хозяйка скажет сплетнице Семеновне о том, как она после рассказа своего о монашке вломилась ко мне в комнату и, не спрашивая моего разрешения, подлезла под одеяло и… мне пришлось немедленно выпорхнуть из постели. Да, да! Меня словно ветром выдуло из нее. Нет, Ирина Александровна, рассказывая о божьем страннике, не сообщила об этом Семеновне.