Изменить стиль страницы

Унте снова заскрипел зубами. Он старался не думать о расстроившейся свадьбе Живиле, но рассказ Мармы глубоко запал ему в душу — Унте чувствовал почти физическую боль, представляя себе во всех подробностях случившееся. А воображение у него было пылкое, оно все расцвечивало и укрупняло. Скотина! Разрушил счастье обоих. Кто знает, может, Живиле только этого и не хватало — выйти замуж, найти спокойное семейное пристанище. А они со своими дурацкими пари. Нашли кого испытывать — распущенную слабовольную деваху!.. Молокососы! Оба — и Зенюс, и Альбертас. Альбертас помимо всего прочего еще и подлец. Толкнул женщину, лети, мол, в пропасть, в тот момент, когда ей надо было протянуть руку… Под суд такого негодяя! И наказать его, как закоренелого преступника!..

Унте с отвращением сплюнул. К черту! Бредет, бредет, подставив лицо ветру, а конца дороги не видать. Эта задрипанная тропка должна влиться в асфальт где-то около двора дяди Теофилюса… Но тут ветер переменил направление — стал задувать сбоку. Неужели Унте свернул не в ту сторону? В такую погоду можно и не заметить бывшей усадьбы Жгутаса-Жентулиса, возле нее проселок как бы раскалывается надвое. Еще не хватало, чтобы Унте вышел к коровникам. Остановился, перевел дух. Закурить и — вперед! Если вернуться, то и вовсе заплутаешься. То-то будет смеху — заблудился в своей же деревне! Комедия, право слово, как выражается этот ублюдок. Унте обыскал все карманы, нашарил смятую пачку сигарет, но не мог найти ни одной спички. Обыскал карманы еще раз, вывернул наизнанку. Нет нигде, ни одной. Оставил на столе в бане. Проклятье, и только. Бывало, возвращается из гостей, а карманы битком набиты чужими спичечными коробками, а тут последний посеял. И еще курить до одури хочется. Так хочется, что, кажется, в Епушотас махнул бы — только бы прикурить. Сунул заскорузлыми пальцами сигарету в рот и, подставляя спину ледяному ветру, уставился в кромешную тьму, словно ждал, когда же кто-нибудь волшебной рукой чиркнет у него под носом. И что-то на самом деле вспыхнуло! Унте даже попятился назад от удивления, провел рукой по мокрым, запорошенным снегом ресницам. Он не сразу сообразил, что случилось, как прорубило этот мрак освещенное четырехугольное оконце. Когда Унте подошел поближе, он увидел огромную (во всяком случае так ему показалось) стену какого-то здания, но сколько ни озирался, дверей так и не обнаружил. Тогда, увязая по пояс в сугробах, дополз до окна и костяшками пальцев побарабанил по стеклу. Тенью мелькнула чья-то голова, рядом с ней прижалась к стеклу другая. Мужчина и женщина. А может, мать и дитя? Разве разглядишь сквозь двойную заиндевевшую раму?

— Это я, Унте! — воскликнул он, сложив лодочкой ладони. — Свой! Дайте прикурить! И я ухожу к черту!

Тени за окном чего-то ждали. Унте еще раз побарабанил по стеклу. Сильней и сердитей, чем прежде. Головы отлетели друг от друга и скрылись. Вскоре где-то на другом конце дома скрипнули отворяемые двери. Унте закусил губу, отругал себя в мыслях («Сумасшедший! Таскаюсь по ночам, ломлюсь в чужие дома!») и потопал, доверяясь скрипу. Там, на пороге, словно застывшее изваянье, его поджидал одетый в черное человек, которого Унте ни за что бы в жизни не узнал, не заговори тот ласковым, чуть удивленным голосом:

— Унте! Вот это неожиданность! Заходи, гостем будешь! Чего топчешься на пороге, в самом деле? Неужто хочешь меня застудить?

— Я домой… Мне бы только прикурить, — бормотал Гиринис, кляня в мыслях последними словами непогоду и водку. — Шел мимо, вижу — свет в окне. А спичек как назло… Дай, ежели имеешь, и я отправлюсь своей дорогой.

— Говоришь, прикурить? Ладно, дам тебе прикурить, я еще никому не отказывала, — плутовски рассмеялась, и смех ее еще больше подчеркнул двусмысленность слов. — Но прежде всего милости просим в дом. В такую погоду хороший хозяин и собаку не выгонит.

Живиле взяла Унте за рукав, и он, сам не понимая почему, покорно проследовал за ней по узкой, как карман, прихожей внутрь.

Однажды он уже был у нее. Только один-единственный разок за минувшие полтора года, прошедшие с того дня, как Живиле перебралась на постоянное жительство в Дягимай. И тогда он тоже был пьян, ввалился, обругал хозяйку, надавал кому-то затрещин, получил сдачи и вышел. Та же железная койка, наспех накрытая смятым покрывалом, напротив — подержанная софа (зеленый плюш!), круглый столик, радиоприемник, аляповато и беспорядочно обклеенные журнальными вырезками, преимущественно цветными, серые стены. Пейзажи, портреты знаменитых спортсменов и кинозвезд. Убогие крохи, собранные со всего мира, начиная с голой русалки на палангском пляже и кончая светилом бразильского футбола, Пеле.

— У меня гость, — сказала Живиле, невинно улыбаясь своими пухлыми губами.

Но раньше, чем она объяснила, Унте увидел развалившегося на софе Альбертаса Гайлюса.

— Глянь-ка, Бертас, кого к нам вьюга замела, — обратилась Живиле к Гайлюсу, и снова ее губы тронула улыбка непорочной девы. — Садись, гость нежданный, поможешь справиться. — Она откуда-то вытащила почти полную бутылку водки и поставила на стол тарелки с остатками ветчины.

«Их объедки!..»

Унте прикурил и, жадно затянувшись дымом, сел. Но не рядом с Альбертасом, не на софу, куда рукой показала хозяйка, а придвинул к столу стул и примостился на нем. Хмуро насупив брови, он следил за Живиле, борясь с соблазном броситься к ней, содрать с нее пальто Альбертаса и убраться к чертовой бабушке, на прощанье одарив каждого из них оплеухой. Однако Живиле, словно разгадав его желание, вовремя сняла чужую одежду и предстала перед ним во всем блеске: стройная, фигуристая, в коротком, василькового цвета, платье, облегавшем ее и не доходившем до колен.

— Откуда путь держите, товарищ механизатор? — спросила Живиле и присела рядом с Альбертасом, но так, чтобы одним бедром касаться Унтиного бока.

— Из чертова царства прямо в пасть дракона, — пробормотал Унте, оттолкнув стул от софы. — А вы, позвольте полюбопытствовать, по какому такому поводу? Помолвку отмечаете, что ли?

Альбертас тряхнул головой, покраснел малость, хотел что-то сказать, но его опередила Живиле:

— Ты, Унте, брат крупного партийного товарища, а от буржуазных предрассудков не избавился. Люди отмечали помолвку в старину. А какое же благословение может быть в наше время? Понравились друг другу, решили, так сказать, барахлишко в одну кучу… раз-два — и свадьба. Не правда ли, Альбертас?

Альбертас, чуть заметно улыбаясь, кивнул квадратной головой с густыми, зачесанными наверх серыми волосами.

— Ты как по писаному, Живиле.

— Налей стаканы, Бертас.

Унте грубо вырвал бутылку из Альбертасовых рук, сам налил и залпом выпил все до дна. Вкрадчивая ласковость Живиле, сытое равнодушие Альбертаса бесили его.

— Бертас… — Унте криво усмехнулся. — Не по-нашему звучит, — добавил он с презрением. — Может, скажете, какая у вас, мистер, фамилия? По виду мы вроде бы с вами знакомы. Не тот ли вы самый, который на ровной дороге своему другу подножку подставил?

Хозяйка и ее хахаль переглянулись. Альбертас залился краской, разинул было рот, но Живиле снова вмешалась:

— Ты что-то путаешь, Унте. Мне кажется, дорога была не ровная, а ухабистая, а тот товарищ, которого ты имеешь в виду, хром на обе ноги.

— Ага, — выдохнул Унте, тщетно пытаясь совладать с нахлынувшей ненавистью и вперив взгляд в Альбертаса. — Значит, начали вы не с того конца. Когда же, мистер Берт, день вашей свадьбы?

— Когда окончательно решим объединить манатки, товарищ механизатор. Раз-два и — свадьба, — явно глумясь над Унте, отрезал Гайлюс.

— Сволочи! — Унте самовольно налил в стакан, опрокинул его и снова налил. — Сволочи! — повторил он, вытерев ладонью губы. — Вам наплевать и на свое, и на чужое счастье.

— Счастье… — глубоко вздохнула Живиле. — Ты, Унте, мог бы пойти в ксендзы.

Он ничего не ответил. Потупил взор, уставился на бутылочную этикетку, чувствуя на себе насмешливый взгляд Альбертаса, прикосновение бесстыдных, беспокойных коленок Живиле и ловя себя на мысли, что должен что-то делать, ежели не хочет, чтобы его, олуха царя небесного, осрамили; должен уйти, но вдруг его охватило полное безразличие. Как часто бывало с ним в таких случаях, сегодняшний день куда-то отступил, исчез, вдруг как через растаявшую завесу тумана брызнули лучи солнца, которые когда-то согрели ему душу. Внезапно всплыл в памяти один ясный осенний денек — прозрачный, чуть затянутый трепетным шелком паутины. Запахло пожелтевшей листвой, картофельной ботвой. (Унте всегда печалил этот запах увядающей природы, и в память врезались случайные, не связанные, кажется, ни с какими значительными событиями картины.) Унте обожал осенний печальный покой, и когда тишину взрывал грохот проезжающей машины или отравлял смрад выхлопных газов, он просто-напросто зверел. Однажды, когда его на повороте обогнал грузовик и, ослепив, обдал облаком пыли (большак в ту пору еще не был заасфальтирован), он чуть не сбил мотоциклом какую-то женщину. Поскольку она несла набитую доверху корзину, Унте решил остановиться и предложил ее подвезти. Женщина что-то ответила ему и залилась смехом. Он не услышал ее слов и выключил двигатель. Потом, как он ни бился, никак не мог его завести. Так они и шли до самой Дягимай: она, толкая мотоцикл, ухватившись за руль, он — вцепившись в багажник, на котором чернела злополучная корзина. Когда они оба добрались до колхозной конторы, у него в ушах стоял звон от ее трескотни: всю дорогу она болтала, что-то рассказывала о себе, удивляя и повергая в изумление Унте своей наивной, простодушной откровенностью, которая всегда сразу подкупала его. Звали ее Живиле, но чаще всего — просто Жильве. Отвратительное имя. Нет, нет, пусть он, Унте, не думает, она не в обиде на мать, не винит ее. Но с другой стороны не скажешь, чтобы она ее любила и уважала, как подобает дочери… Может, в детстве, в незапамятные времена, любила и уважала. А потом они стали постепенно отдаляться одна от другой, отчуждаться, пока в конце концов не стали относиться друг к другу как знакомые, и только. В этом, наверно, и кроется причина того, что она, Живиле, скитается по Литве… Отец? Нет у нее отца… Конечно, конечно, быть-то был, иначе бы и на свет не родилась. Мать уверяла, что отец был порядочный человек и что если бы не его внезапная смерть… Но она, Живиле, ничуть не сомневается, что мать это выдумала, пытаясь утешить себя, оправдать ошибку молодости, подняться в глазах других. Глупая спесь! Словно кому-то важно, умер твой будущий муж за день до свадьбы, не сдержав слова, или сгорел на зорьке ранней в камышах.