Изменить стиль страницы

Ваня посинел и от дрожи не мог выговорить ни слова. Но как он был удивлён, когда увидел, кого спасал! Это была Леночка Громова. Её вынесли на берег тоже посиневшую, с закрытыми глазами и со слабым дыханием. Ясно было, что она уже успела наглотаться воды. Тут ей стали делать искусственное дыхание, и когда из лагеря прибежали старшие товарищи, Леночка уже стонала и хныкала.

Серёжа увидел прежде всего мокрого и потрясённого случившимся Ваню. Потом он увидел Леночку, и в его голову пришла мысль: Ваня толкнул девочку в реку. Он подбежал к дрожащему Спицыну и громко спросил, указывая на Леночку:

— Ты!

— И я… — едва выдавил тот, всё ещё стуча зубами.

— За что?! — снова резко и громко спросил Серёжа и тут же увидел, как лицо Вани переменилось. Он понял, что не то подумал Серёжа, но было уже поздно. Из добродушных серых глаз Вани от обиды брызнули слёзы.

— Он её вытащил из воды, — плача, объяснил Юра, испугавшийся за сестрёнку.

Серёжа бросился обнимать Ваню, но тот не унимался и уже громко рыдал не то от обиды, не то от радости.

Леночку унесли в лагерь, Серёжу и Ваню окружили ребята. Только Женя, всё время молчавший, вдруг сказал:

— Ему ведь холодно.

Все сразу стали предлагать Спицыну свои пиджаки, а Серёжа сказал:

— Идём скорее в лагерь.

Шумной гурьбой направились ребята к школе…

Вечером Ваня Спицын сдал по-русскому на четыре, его перевели в пятый класс. Это была общая победа ребят, которые всё время помогали ему. На вечерней линейке Ваня был объявлен героем дня. Сбылась давнишняя мечта Спицына совершить какой-нибудь подвиг. В лагере только о нём и говорили. Ваня ходил весёлый, возбуждённый и не без гордости вытягивал короткую шею, стараясь всем глядеть прямо в глаза, думая: «Вот я какой, совсем не трус, а в огороде это так, сон помешал…»

На второй день Леночка, как ни в чём не бывало, азартно рассказывала, как она потянулась за пожелтевшей веткой боярышника и сорвалась в воду. Себя она тоже почему-то считала героиней и уже в который раз повторяла не без гордости:

— Я как упала, сразу поплыла к берегу, а тут и Ваня подоспел.

— Это как же, Леночка, ты поплыла к берегу, когда оказалась чуть не посредине реки? — возразил Юра.

Ваня громко, со смехом комментировал:

— Тоже мне, поплыла, как топор…

— А вот и поплыла, — упорствовала Леночка, не смутившись от громкого смеха собравшихся.

Ваня сдержал смех, надув и без того полные щёки, и, грозя пальцем Леночке, заключил:

— Говори спасибо, что я не струсил, а то бы тебе капут…

С этого дня за Ваней Спицыным вновь утвердилась слава смелого парня.

ЗАПАДНЯ СМЕРТИ

Доктор Шпачек был направлен из одного концентрационного лагеря в другой, с более строгим режимом. Осуждённых везли на открытой машине. Погода стояла дождливая, холодная, а многие спутники Иосифа Шпачека, как и он, были одеты очень легко. Одни были в обычных летних костюмах, другие в лёгкой полосатой лагерной одежде, а некоторые в одних рубашках.

Конвойные-гитлеровцы в серозелёных непромокаемых плащах с капюшонами, в добротных сапогах, сытые, довольные, сидели на скамейке у кабины машины молча, с тупыми взглядами. Их не трогала судьба осуждённых, сидящих тут же, рядом, на металлическом дне машины, иззябших и больных.

Среди осуждённых были поляки, чехи, французы и один немец. Это стало ясно доктору по тому, что все переговаривались по-чешски, по-польски, по-французски, а этот, что сидел рядом с ним, ответил на вопрос соседа по-немецки, а потом всю дорогу молчал.

Прижимаясь друг к другу от холода, люди мечтали совсем о малом: как бы скорее попасть в тепло, выпить по стакану кипятку, немного обсохнуть, согреться и уснуть. Дождь, точно в наказание, неприятно и резко хлестал людей по лицам и обнажённым рукам. Мокрая одежда прилипала к телу, а сильная тряска машины беспокоила свежие раны. Сидеть было неприятно: на дне холодного железного кузова образовалась лужа воды. Шпачеку казалось, что он сидит не в машине, а в бетонированной камере смертника.

Немец, сидящий рядом, держал на коленях какой-то маленький свёрточек, предохраняя его от дождя. Доктор Шпачек устал сидеть. Хотелось подняться, вытянуться, но сам без посторонней помощи он не мог этого сделать: от побоев болели руки, плечи, всё тело. Всё-таки он сделал попытку переменить положение, но повалился лицом в колени немца.

Тот выронил пакет, торопливо и заботливо помог доктору сесть и спросил по-немецки:

— Что, приятель, плохо?

Доктор Шпачек не ответил. У него сильно кружилась голова. Шпачек виновато посмотрел на соседа через одно стекло разбитых очков и сделал попытку улыбнуться, но вместо улыбки немец увидел болезненную гримасу на искажённом кровавыми ссадинами лице с беззубым ртом.

— Закурить хотите?

Не дожидаясь ответа, немец развернул пакетик, извлёк из него трубку, зажигалку и маленький кожаный мешочек с табаком. Тряска и дождь мешали ему набивать и разжигать трубку, но немцу всё же удалось это сделать. Пахнуло табачным дымком, и доктор Шпачек точно проснулся и смотрел на соседа благодарными глазами. Немец подал ему трубку. Шпачек затянулся два-три раза и ему стало чуть легче от приятного опьянения и чуткого внимания незнакомого человека. Так они встретились в пути, не зная друг о друге ничего…

В Бухенвальде они сразу же расстались. Доктора Шпачека бросили в барак для больных, а его нового товарища, немца, отвели со всеми остальными куда-то в другой барак, и Шпачек долго никого из своих спутников на встречал. Встретились они в каменоломне, куда доктора Шпачека послали работать, как только он немного оправился.

Доктор Шпачек, перенёсший пытки в тюрьме Панкрац, избитый и простуженный, долгое время болел, но как только лагерный врач-эсэсовец нашёл, что он «совершенно здоров», его отправили на самую тяжёлую работу. Доктора Шпачека трудно было узнать. Он поседел, глаза ввалились, поблёкли, лицо, изуродованное шрамами, стало прозрачно-жёлтым, а его узкие высохшие плечи опустились вниз, будто к рукам привязали непосильную тяжесть. И всё-таки его послали работать в каменоломню, где даже молодые заключённые не выживали больше месяца. Шпачек знал, что дело идёт к смерти. Его или убьют, как убивают многих, или он умрёт сам от непосильного труда и издевательств.

На утренней перекличке перед работой молодой здоровый эсэсовец подошёл к доктору Шпачеку и спросил:

— Новый?

— Да, первый день.

— За что, старая свинья, сидишь? — спросил он, хотя видел на рукаве доктора Шпачека красный треугольник — знак политического заключённого.

— За коммунистическую пропаганду, — ответил доктор Шпачек, так как скрывать не было смысла, эсэсовец всё равно знал.

— За красную пропаганду, говоришь? — ехидно переспросил эсэсовец и добавил: — Ну, теперь ты будешь писать киркой и лопатой. Это тебе, старая обезьяна, не бумагу пачкать. Мы тебя постараемся отучить от этого лёгкого занятия.

Всё время, пока эсэсовец произносил этот издевательский монолог, любуясь своим красноречием, доктор Шпачек должен был стоять на вытяжку и смотреть эсэсовцу в глаза. Так было заведено в лагере.

Доктор Шпачек стоял перед эсэсовцем и не слушал его. Он думал о любимой Праге, о людях, что остались там и продолжают бороться, думал о сыне, которого любил больше жизни, о дяде Вацлаве — своём лучшем товарище по подпольной работе. Он твёрдо верил, что фашизм не вечен, что победа не за горами и уж если он, Иосиф Шпачек, умрёт, то умрёт за дело, в которое верит. Он хорошо знал, что смерть витает рядом, только не знал, наступит ли она скоро, сейчас и будет лёгкой, или будет длительной, мучительной. Только бы не показать своей физической слабости врагу, а продолжать сопротивляться до последнего вздоха, и если уж придётся умереть, то умереть непокорённым.

В карьере доктор Шпачек, как и другие, носил камни и складывал их в штабель. У него попрежнему болели все кости, а ноги, обутые в башмаки на деревянной подошве, казались чужими, слушались плохо. От непосильного труда и голода кружилась голова, темнело в глазах, и он запинался, иногда падал, в кровь обдирая колени, но ни остановиться, ни отдохнуть он не имел права. Малейшая остановка — удар плети или приклада. Ему очень хотелось выжить, вернуться в родную Чехословакию к своим людям, к сыну. Мысли о них прибавили ему сил.