…Степь. Максим, ты не забыл, какая она, настоящая-то? «Бескрайняя», «просторная», — все это, по-моему, не те слова. Она мне видится, как круг, правильный круг. В какую сторону ни повернись — видишь горизонт. Это совсем недалеко, где небо сливается с землей. И этой видимой чертой, как ходаком, ты опоясан. В ясную погоду круг шире, в пасмурную сужается, в дождливую или снежную — круг становится кольцом, за которым, кажется, и мир кончается. И в этом круге-кольце — ты. И ничего больше. Одному в таком круге жить, поверь, трудно. А степняки живут и работают. Больше того, находят красоту, которую не променяют ни на что другое.

Парторг Жамбал знакомит меня с чабанами, пастухами, табунщиками, верблюдоводами. И для каждого из них находит душевное слово. Получается так, что все, с кем мы встречаемся, а стараемся встречаться именно со всеми, очень хорошие, замечательные люди — герои труда, ударники, передовики. Если даже не ударники, то только пока. Выглядит это примерно так: «Амгалан — чабан. Пока еще не передовик. Но будет непременно. Это же старательный человек». «Дамдинсурэн — о, он добьется больших успехов. Никто лучше его не знает, как надо пасти овец!..»

Я как то спросила:

— Дорогой Жамбал-гуай, ну, а… плохие у нас в объединении есть?

Он бросил на меня хитроватый взгляд и улыбнулся:

— Вам, молодым, всех разложи по сундучкам: в большой сундук — хороших, в средний — удовлетворительных, a в малый — плохих. А люди — не бараньи шкуры, по сортам их не разложишь.

И очень серьезно, и очень твердо добавил:

— Нет, плохих у нас нет!

Подумав еще, добавил:

— Есть, которые ошибаются.

Я поняла: парторг любит людей. Но не ошибается ли он в своих суждениях, прав ли он?

Вот, скажем, Дамдинсурэн, который «добьется больших успехов», а пока не добился их. У него на стоянке мы пробыли часа три. От нестарого еще чабана я узнала такие тонкости, о которых я, зоотехник, знаю лишь в общем и целом. Речь зашла о повышении пастригов шерсти и повышении продуктивности. Дамдинсурэн спокойно и очень коротко изложил мне всю суть проблемы.

— Старые чабаны знают, что водить отары надо так, — неторопливо начал он, — чтобы не овцы проходили через траву, а трава проходила через овец. Поднимай отару пораньше утром и гони ее на восток. Потихоньку сворачивай к югу, а когда станет жарко, гони овец спиной к солнцу, чтобы в их глазах тени были. И старайся держать против ветра — пыль будет относить, и овце не сильно жарко… При такой пастьбе овца всегда будет наедаться досыта.

— Но почему же, — позднее спросила я Жамбала, — Дамдинсурэн, зная такие тонкости, пока не передовик, не ударник?

— Вот и разберись, какие причины мешают. Ты зоотехник, тебе и карты в руки.

Многому мне придется учиться, чтобы что-то полезное нести людям. Вот и Жамбал говорит: «Отвернуться от хорошего легко, научиться хорошему трудно. А ты не бойся, не стесняйся учиться. У людей за плечами опыт. И о нем надо знать».

На ночлег мы старались останавливаться не в одиночных, затерянных в степи юртах, а там, где стояло по нескольку юрт, жило по нескольку семей — в айлах. Вечерами в одной из юрт парторг собирал всех жителей, нередко приезжали люди и из степи. Не с докладами и не с лекциями выступал Жамбал, он просто рассказывал о делах в объединении, в аймаке, в стране, а потом отвечал па вопросы. Вопросов было много, особенно о положении на советско-германском фронте. Тревога вошла в каждую юрту. Она заставила спрашивать, что будет с Москвой и Ленинградом, почему отдана вся Украина, выстоит ли Одесса, не кинется ли снова самурай на Монголию?

Трудные вопросы, на них люди ждали ответа. Можно было отвечать: «Не знаю». Жамбал не полководец, не великий мыслитель, не государственный деятель. Какой с него спрос? Но он не прятался за «не знаю». Он всем своим существом верил в победу, в разгром фашистских захватчиков и хотел, чтобы люди поверили в это.

Не скрывая, что положение на фронте тяжелое, угрожающее, если не сказать, отчаянное, Жамбал говорил:

— И все-таки Красная Армия и советский народ победят. Москва и Ленинград? Стоят и стоять будут! По моему разумению, тут такая стратегия: русские заманивают немцев в глубь страны, чтобы там взять и прихлопнуть. Эту мою «стратегию» подтверждает сама истории. Когда бы и какие бы враги не появлялись в России — там оставляли свои головы. Оставят их и немцы. Это я вам точно говорю. Надо знать русского человека… Что касается самураев, то, думаю, пока не полезут. Им надо сначала зубы вставить, вышибленные здесь, на Халхин-Голе, два года назад советскими и монгольскими войсками,

— Ну, а если «беззубые» полезут?

— Будем рубить головы. Вы же видите: советские и наши войска стоят здесь начеку.

Своими ответами, а главное своей верой в победу наш парторг распрямляет людей, просветляет их души.

В последний наш вечер в степи разговор о войне затянулся допоздна. Не знаю отчего, но мне в этот вечер было невыносимо грустно. Я слушала и не слушала, что говорили люди. Скорее всего не слушала, думая о своем. Дело в том, что утром мы с Жамбалом отыскали могилу моей мамы. Одинокий холмик в степи со скромной пирамидкой был ухожен чьими-то добрыми руками. Это меня до слез растрогало. «Люди помнят…» Мы постояли у могильного холмика, положили на него по букету полевых цветов. И вот сейчас всякие думы лезли в голову. О маме и о себе.

После гибели мамы меня оставили в госпитале. Когда раненым становилось тяжело и тоскливо, они просили петь. И я видела, как от самой незатейливой песенки светлели глаза болидов и как потом они были благодарны. В какую-то минуту вдруг мне показалось, что чабаны и табунщики, девушки-доярки, матери, сидевшие вот здесь в юрте, усталые от трудов своих, чем-то напоминают тех раненых…

— А, может, спеть вам что-нибудь? — вслух подумала я и тут же испугалась. В недоумении поднял на меня глаза парторг.

Стыдясь своего порыва, я готова была извиниться за свое глупое вмешательство в беседу. Но чабан Дамдинсурэн сказал:

— А что, пусть споет… Не хоронить же нам себя заживо, не устраивать поминки…

И тут поддержали другие.

— Ну, спой, что ли, — нехотя согласился Жамбал.

Я долго не могла справиться с волнением и не знала, что же я буду петь. Вдруг, как вспышка молнии в голове: «Катюшу». Да, ту «Катюшу», что мне подарили твои друзья, Максим. И тихо, очень тихо стала петь-рассказывать про русскую девушку, которая ждет и любит друга-бойца.

Хорошо ли, плохо ли пела — не знаю, только увидела: у девушки, что сидела напротив меня, взметнулись ресницы, на щеках вспыхнул румянец, а пальцы стали мять голубой шарф, лежащий на коленях. Молодая женщина — вдова павшего на Халхин-Голе кавалериста поднесла к глазам платок. Я услышала, нет, почувствовала по тишине, как люди затаили дыхание. У меня защипало глаза, а горло стали сдавливать спазмы. В спине появилась такая тяжесть, будто на ней верблюжий горб вырос. Я выбежала из юрты, прислонилась к ее войлочной стенке. В юрте по-прежнему стояла тишина. Потом эта тишина нарушилась осторожным шумом, словно в ветреную погоду заплескался Буир-Нур.

Донесся глуховатый, рассудительный голос чабана Дамдинсурэна:

— Зима подходит, В шинельке не навоюешь. А мы, если пошарить по сундукам, можем собрать и послать на фронт рукавицы, шапки, свитеры, шубы. Да мало ли еще чего? Если мы начнем — поддержат, думаю, другие.

Плеск вдруг стал прибоем. Теперь не разобрать было отдельных голосов. И вдруг чей-то громкий голос:

— Беда в доме друга — наша общая беда!

«Что я наделала?» — взволнованная и чуть испуганная, отошла от юрты. Остановилась у коновязи. Здесь, сбившись в кучку и уткнувшись друг другу в морды, стоя дремали заседланные кони. Ждали своих хозяев.

Хлопнула дверь юрты. Выбежал Жамбал. Окликнул: «Алтан!»

Увидев меня, подошел, положил руки на плечи, по-отцовски привлек к себе:

— Песня-то, оказывается, нужна людям и в такое время. Разбередила ты всех. Спасибо, дочка! А какое хорошее и важное дело мы можем начать.