— А вы? Вы не русский? — спросил комиссар.

— А мы — Лацис из Юрмалы, это на Рижском взморье.

— Полный интернационал, значит. А вы как к нам, в Восточную Бухару?

— А я с латышскими стрелками Петерса. Поход из Пишпека в Андижан... Слышали про славного Петерса, товарищ комиссар? Я по ранению остался в Андижане, а потом уже не хотелось возвращаться в Лифляндию. Там буржуи и немецкие бароны. А тут вот ребята в госпитале лежали. Ну решили, не все ль равно где международных капиталистов на штык брать... Да и Азия хороша: солнце, фрукты... Санаторий. Вот и пошел. Да и Памир захотелось посмотреть.

— Лацис у нас мечтатель. Подавай ему горные вершины, ледники, всякую красоту...

Долго бы, наверное, продолжался перекур, но разговоры прервал властный голос, явно командирский:

— Курение отставить! Забыли приказ...

Подъехал Баба-Калан, явно рассерженный, но, разглядев Алексея Ивановича, только заметил:

— А вдруг сторожат ибрагимовцы. Думали выбраться к рассвету из ущелья Смерти, да не получается. Колонна растянулась.

Цигарки потушили. Двинулись в темноте дальше. Примолкли.

Воздух неподвижно висел, давил. Сон никак не хотел отвязаться, напоминая, что длинная ночь подходит к концу, что усталость валит с коня, и лишь невольно бодрило шарканье ног во тьме. Неудобно-таки. Люди идут уже шестьдесят верст пешком... И идут. А ты еще едешь на коне... тебя конь на спине несет. А каково им?

Пешим? Плохо, наверно. А вот идут и не ропщут. Надо идти и идут.

Даже угрызение совести испытывал тот, которого бойцы уважительно называли в разговоре комиссаром. Вот он едет с комфортом на отличном, лично выхоженном коне, едет тихонько, убаюкивающе укачиваемый «юргой» (иноходью), к которой привык в долгих странствованиях по Каратегину и Бадахшану. И то жалуется внутренне самому себе на усталость. А что же тогда сказать про бойцов, отшагавших уже четыреста верст за пять дней? Вот это люди, вот это бойцы! И этот рязанец, и этот башкир, и этот латыш.

Вот они шагают впереди черными силуэтами на белесой полосе Царской дороги, ведущей от границ Китая до Бухары. Они не утратили бодрости. Они даже разговаривают. Нет, это они поют. Что они поют?

Комиссар встрепенулся и прислушался. И с удивлением увидел перед собой что-то белое и неправдоподобно странное. Он даже слушать перестал и, не сводя глаз с этого странного, старался понять, почему вдруг на небе над головой висит белый конус, даже не белый, а какой-то неправдоподобный желто-розовый... Да, да, приторно-розовый. И тут только он обрадовался: значит, колонна, наконец, выбралась из соленого, безжизненного ущелья Смерти, из этой проклятой щели Танг-и-Муш. Алексей Иванович, дав шенкеля, погнал коня вслед шагавшим впереди бойцам, вслушиваясь в слова песни.

Она, видимо, сочинялась в походах и на марше отнюдь не композиторами и не поэтами-песенниками и не обладала художественным совершенством.

И тем не менее песня эта комиссару понравилась: она вселяла бодрость, отгоняла безумную, ломящую сердце и суставы усталость, звала вперед, к розовому конусу, висевшему во тьме над долиной, она звала к вершине горы Байсуи, освещенной первыми отблесками утренней зари, она, эта песня, звала в горное селение Байсун, до которого оставалось теперь каких-нибудь верст пятнадцать.

Песня бодрила:

Товарищи, от Кушки до Хорога

Скачет крылатое слово:

«Тревога!»

Снова басмачья шакалья стая,

Хищным оскалом зубов сверкая,

Хочет нам стройку сорвать...

«Эй, бек Ибрагим, припасай голов,

А одной уж тебе никак не сносить.

Шакалью свору мы косим и будем косить!

Конь комиссара поравнялся с бойцами.

И тут вдруг оказалось, что пешеходов не трое, а шестеро. К тому же — а это можно было теперь разглядеть в рассветных лучах, потому что величавый конус горы Байсун сейчас уже был позлащен со;:: том, проклюнувшимся своими лучами над ломаной стеной Гиссарского хребта. Солнце уже бросало отсветы и на плоские адыры, и на долину, по.которой вилась белая полоса дороги, и на фигурки людей, бредших по ней, и на тарахтевшие военные брички, и на шестерку пешеходов.

Среди красноармейцев, одетых в гимнастерки с синими «разговорами», выделялись горцы в светло-серых, почти белых верблюжьего сукна добротных халатах и ослепительно белых чалмах.

Люди в чалмах шагали рядом с демобилизованными бойцами, тяжело передвигая ноги и по-старчески опираясь на точеные, полированные дервишеские посохи.

«Откуда они взялись?»

Они шли молча. И ни один из них не повернул головы на конский топот, когда комиссар подъехал сзади к ним. Кто такие? Почему какие-то муллы или дервиши в воинской части?

Разглядеть их лица в предрассветном сумраке Алексей Иванович не мог. И все же сейчас он задал себе вопрос: «Чего это они сорвались с брички и пошли пешком среди ночи?»

Он залюбовался величественной вершиной Байсуна. Она стояла гигантским утесом среди беспорядочно торчавших, еще темных, неосвещенных вершин и пиков, по которым кроваво-красными космами ползли туманы...

«И все же надо спросить Баба-Калана».

Что-то заставило его обернуться еще раз. Может быть, то, что сделалось совсем светло и ему захотелось поглядеть на лица прохожих в чалмах. Особенно налицо того, который шел твердой походкой и не так гнулся под накинутым на плечо красно-оранжевым хурджуном. Два других муллы комиссара не интересовали. Они шли, согбенные старостью и тяжестью хурджунов, тяжело опираясь на свои посохи. А вот один...

Сразу что-то обожгло... Комиссар вспомнил лицо... Это же он...

Круто повернув коня, комиссар старался разглядеть лицо молодого муллы. Но, черт возьми, пока комиссар собрался оглянуться, расстояние увеличилось. И к тому же молодой мулла, очевидно, заметив, что комиссар осадил коня, низко-низко опустил голову, выставив вперед свою аккуратно повязанную, круглую чалму. Теперь была видна лишь нижняя часть лица. Бледный, ужасно бледный тон кожи, узкие, в ниточку, синеватые губы, поджатые зло и решительно...

Мирза! Он... несомненно, он! И все же комиссар медлил в нерешительности. И нерешительность могла обойтись дорого.

Комиссар медлил, ожидая пока муллы в белых оде-яних и чалмах приблизятся к нему. И похлопывая себя хлыстом по крагам, поджидал. Но вдруг зажмурился. Из-за края вершины ударил поток света, совершенно ослепивший его.

И сразу послышались крики:

— Комиссар! Комиссар!

Топот сапог по твердому грунту тракта...

С трудом комиссар поднял веки. И еще минуты потребовалось, чтобы он смог разглядеть бегущие от вдалеке остановившейся длинной колонны бричек черные силуэты в буденовках и с винтовками с примкнутыми штыками.

Над степью рвали утренний свежий воздух голоса тревоги. Сухо клацали затворы винтовок. Со стороны долины, по краю которой вилась Дорога Царей, поднимался рысью всадник. Он крутил над головой винтовку и кричал:

— Засада! Засада!

А мимо него вниз, в долину, бежали три чалмоносца. Хурджуны грузно подпрыгивали на их плечах. Полы длинных халатов плескались между ног, мешая бегу.

«И как они быстро удирают, — спохватился комиссар. Мгновенно стянул свой карабин, клацнул затвором, но не выстрелил. — Какое имею право? Что я, могу поручиться, что это он?»

А муллы убегали. И походили уже на три ватных комочка, гонимых ветром. То, что он не выстрелил, не попытался остановить убежавших мулл, комиссар еще раз припомнит потом, а сейчас он уже думал совсем о другом.

Вся колонна бричек, вытянувшаяся черной гусеницей на белой дороге шевелилась, ощетинилась. Люди бежали. Слышалась команда:

— В цепь! Ложись! К бою готова.!

Рядом с конем возник Баба-Калан тоже с винтовкой. Он показывал куда-то рукой и говорил что-то странное:

— Кишлачок с воробьиный носок, а сколько людей! Нельзя гнаться. Много басмачей. Муллы-го удрали...