И он, картинно дергаясь, словно в судорогах, ухватил себя за горло.

Тогда комиссар задал вопрос Мирзе.

— Что скажет господин командующий? Какой ответ я должен передать в Душанбе?

Тот не ответил. Бледное его лицо еще больше побледнело.

Сколько тянулось молчание, трудно сказать. Ибрагимбек напыжился, побурел лицом, схватил чайник, поболтал им в воздухе и вдруг присосался к его носику и начал с громким бульканьем жадно пить.

Резко отставив чайник, он махнул рукой, и комиссар, не поворачивая головы, расслышал «Чух!» Волы закряхтели, пошли... Они даже по мягкому ковру дерна топали и топали... Мягко, гулко...

Спине стало совсем зябко.

Но... топот удалялся.

И тут Ибрагимбек выпрямился и через голову комиссара неистово заорал:

— Эй, бездельники! Убирайтесь! Все убирайтесь.— И уже спокойнее. — Не мешайте... Решать надо. Связывать и развязывать. Связывать и решать. Вон отсюда!

Он схватил другой чайник, поболтал его, но пить не стал.

— И вот ты, урус комиссар... ты читал? Все читал. Поезжай... Скажи своему начальнику — начдиву Георгию, что ты читал. Скажи: «Эй, начдив, сдавайся командующему исламской армией Ибрагимбеку, пока не поздно». Пусть выведет свою конницу из крепости Душанбе. Пусть бросят винтовки и проклятые свои клинки на землю на берегу Кафирнигана. И пусть знают: Ибрагим-бек-командуюШий дарует сдавшимся жизнь и коня. А кто не сдастся, тому вот такая петля... «кушт-и-гоу». Всех передушу! Иди скажи. Ты, комиссар, ученый человек, домулла, мусульманский закон знаешь, объясни начдиву Георгию—воевать бесполезно, когда Англия, Франция, Америка со мной, Ибрагимбеком... Иди...

Когда комиссар встал и со спутниками пошел к коновязи, Ибрагимбек вдруг нагнал его и схватил своими железными пальцами за плечо.

— Скажи, комиссар, испугался? А? Объясни начдиву Георгию — у него голова есть на плечах — послезавтра Ибрагимбек прибудет на площадь перед крепостью Душанбе. К нашему прибытию построить все войско гарнизона на площади. Пусть нас ждут...

Он снял руку с плеча комиссара жестом, будто погладил его, заскочил спереди и, кривя оттопыренные губы, доверительно зашептал:

— А в Душанбе много женчин урус, а? А у урус женчин очень белая кожа, а? Урус женчин очень гладки?

Отстранив командующего армией ислама, комиссар не торопясь сам взнуздал коня и поднялся одним рывком в седло.

«Балаган... животное, шут гороховый!.. Вот где ужас и комедия!..»

Но он это подумал, а не сказал вслух.

Он бросил последний взгляд на изумрудную лужайку, на полосатый палас с дастарханом, на разбросанные в беспорядке пиалы, тарелочки с кишмишом, на лежавший на боку чайник, с отлетевшей в сторонку крышечкой на ниточке. А еще запомнилась широкоскулая, мясистоносая, вся в бороде личина командующего исламской армией и застывшее в мертвенной улыбке белесое лицо его советника Мирзы.

И снова холодок пробежал по спине, и ужасно потянуло обернуться... Хоть разок глянуть, а что басмачи там делают за его спиной.

* * *

У подножия скалы сгрудились пешие, кони, всадники. Один всадник поскакал навстречу прямо по речной гальке.

Это был Баба-Калан.

— Живой, Алексей-ага! — завопил он, обняв комиссара, не слезая с коня. — А я уже собрался с этим кишлачником ехать выручать вас... Больно долго вы не ехали.

— И что ж, они поехали бы на выручку? Что-то сомневаюсь... Ну давай, забирай оружие и... рысью марш!..

— Клянусь, они совсем особенные басмачи. Они боятся Ибрагима-дракона, а то бы давно пошли по домам. Позволил бы им своих лошадей забрать — и только бы их и видели.

Ощущение холода, липкого, жуткого еще долго не проходило в спине, когда комиссар ехал по узкому ущелью, и только звон подков коней Баба-Калана и бойцов позади за спиной успокаивал.

А белая галька сая с треском рассыпалась искрами под железными подковами коней, и этот радостный треск не заглушал шума горного, кристально чистого ледяного потока, мчавшегося по дну ущелья.

X

О ночь! Окутан я тьмою.

Волк успокоился и задремал,

а я бреду с глазами сына ночи,

который не доверяет сну.

                                Ал Бухтури

Опасно и трудно воевать в стране, когда тебя ждут на каждом шагу засады, ловушки, предательство. Но не забывай правила: «Не полагайся на друзей врага и на врагов друзей». Очень хорошее правило.

По дороге двигалась колонна демобилизованных красноармейцев.

Они были при оружии, но без коней.

Баба-Калан возглавлял ее. Разговором он обычно прикрывал волнение и беспокойство. Сейчас же наш великан от всей души радовался, что поездка комиссара в стан Ибрагимбека закончилась благополучно.

Но смотреть надо в оба. Вдруг Ибрагимбек вздумает послать наперерез своих бандитов.

В душной темноте стучит, звенит неплотно пригнанная подкова. Звенят, резко пиликают цикады. Шаркают подошвы по щебенке дороги. Она белеет широкой полосой, эта древняя Дорога Царей с утоптанной за тысячелетия белой глиной с песком и мелкими галечками. Она белеет, и идущие по ней воины кажутся воинами древних времен.

То ли это какие-то массагеты, то ли гоплиты из фаланг Македонского завоевателя, то ли кушаны, то ли монголы Чингиза, то ли индусы из тех, кто уцелел от гибельного похода, когда воины великого могола жгли стрелы и копья в кострах, чтобы согреться на перевалах хребта, который получил меткое название Гиндукуш — Убийца Индусов...

Все тут были. Все шагали по Гиссарской Дороге Царей.

— Шагаешь, браток?

— Топаю... Все ноги оттоптал. Подметки протер...

— А сколько мы оттопали! Верст сорок с утра...

— А кто скажет... Мы демобилизованные. Теперь кому до нас дело?

Голоса в темноте умолкают.

На последнем участке дороги группа Баба-Калана нагнала колонну демобилизованных красноармейцев. Значит, можно ехать спокойно...

Да и мы знаем — басмачи ночью не воюют. Да и кому какое дело из басмачей, что из Душанбе идет в Гузар колонна в двести демобилизованных. Они вооружены. У каждого по сто патронов. Каждый рвется домой, к теплой русской печке, под горячий бок жены, которую не видел лет пять-шесть, находясь на фронтах империалистической.

Они идут в темноте по. Дороге Царей домой, пока им надо добраться до Байсуна.

В темноте к комиссару приближается красноармеец.

— Товарищ, а товарищ, — обращается он к комиссару. — Стараешься разглядеть подошедшего. Ничего не разобрать. Только торчит за плечами винтовка со штыком. На голове буденовка. Свой. Из демобилизованных. — До гарнизона еще много идти? Пить хочется.

— До Байсуна еще верст тридцать. А воды кругом нет. Тут в ущелье целая река воды, да она горько-соленая. Даже кони морду воротят. А до Байсуна далеко...

— Далеко, — вздыхает красноармеец. — Вот уж чертовы дороги!

— Далеко. А вы что-то поотстали. Брички на версту вперед уехали.

— Я до своей рязанской могу дотопать, лишь бы домой...

— А я в Уфу...

— Вы что же, татарин?

— Мы башкир. Мы из мусульманского полка.

— И давно в Красной Армии?

— Да мы еще и в царской: «За веру, царя и отечество». А потом офицерье-шкур... того... и подались в большевики. В Красную Гвардию.

— А к нам сюда давно?

— Да с восемнадцатого. Товарищ Ленин в Туркестан послал против буржуев да белогвардейцев... С той поры...

— Он товарищ мой... Все вместе, — сказал вынырнувший из темноты третий с винтовкой, — мы тоже с восемнадцатого.

— А закурить, комиссар, у тебя не найдется?.. — спросил один из них.

— Найдется...

— Перекур, — обрадовался тот, который назвал себя башкиром.

При слове «перекур» конь остановился как вкопанный. Он ученый, этот конь. И ему, наверное, надоело уже верст пятьдесят двигать ногами и утаптывать и без того утоптанную белевшую в темноте белесую ленту Дороги Царей.

Закурили. При почти мгновенной вспышке искр кремня (ни у кого не оказалось ни зажигалки, ни спичек. Огонь высекли добрым древним способом — кремнем и кресалом) удалось разглядеть темные дубленные загаром лица. Светлый вихор, лихо по-казацки вившийся из-под буденовки, да синие кавалерийские «разговоры» на выцветшего цвета хаки гимнастерке рязанца. Широковатые скулы и черные с гранатовыми брызгами глаза башкира. Острые черты и серые глаза третьего привлекли особое внимание.