Изменить стиль страницы

Он шумно вздохнул и продолжал:

— Я им говорю: «Та что ж вы, люди, делаете? На черта нам те овсы? Мы ж виноград можем! Гектар винограда — две тыщи доход, тот же гектар пшеницы, дай бог, плачевных полтораста рублей». А они отвечают: «План!» — «Так переделать надо, раз он глупый, план». — «Нет, говорят, этот вопрос мы сейчас ставить не можем. Это сейчас невозможно, когда во всесоюзном масштабе все внимание зерновым». — «Так страна же, говорю, громадная — Сибирь, Казахстан, Дальний Восток! А мы виноград можем!» — «Нет, говорят, несвоевременно».

Рая слушала и горько жалела, что вот нету уже тети Мани, которая безусловно бы пробила такое дело. Она сердечно посочувствовала Ивану Афанасьевичу, потому что у нее самой тоже много вот такого накопилось, чего в райкоме не решишь.

Эх, взял бы он и сделал доброе дело, написал бы в Москву, в ЦК или еще куда! Но Горобец сказал, что он ничего писать не будет. Нечего ему лезть поперед батьки в пекло, тем более что зерновые и правда в моде.

— Тогда я напишу, — сказала Рая.

Сказала и сама удивилась. Никогда никаких писем она не писала. Только подписывала иногда, если кто-нибудь из газеты просил. Но тут она поняла, что напишет.

И написала…

43

Однажды Рая зашла в новую чебуречную, устроенную у шоссе специально для проезжающих курортников. Она хотела купить там отдельной колбасы, которую в магазин никогда не давали.

Только она пробила чек, смотрит: за угловым столиком сидит ее Петр, сильно выпивший, а рядом с ним Гомызько. И Петр горько жалуется этому подлюке на свое положение и на новые порядочки, от которых у честного советского человека душа горит.

Гомызько долго в тюрьме держать не стали. Он уже месяц как вернулся в Гапоновку. За неимением ничего лучшего он поступил заведующим бондарным цехом на винзавод. Гомызько ходил по поселку злой, ни с кем не здоровался и, говорят, записывал в книжечку, кто что высказывает. Он брал на карандаш разные горячие разговоры, потому что считал, что все еще повернется и такие записи понадобятся кому следует.

Раю бросило в жар от такого поганого соседства. Вон как они спелись с Петром: сидят, рассуждают, как родные братья.

Забыв про колбасу, за которую было уже уплачено семьдесят копеек, она рванулась к их столику и грубо сказала:

— А ну, Петя, пошли отсюда. Сейчас же вставай…

— A-а, вот и наша прославленная… Небось ты, Петро, теперь ноги ей моешь и воду пьешь. Ишь раскудахталась. А на свадьбе «мама» боялась произнести. Выросла кадра.

Петр засмеялся по-пьяному, но все-таки встал и пошел за Раей. У дверей она вспомнила про колбасу, но не стала возвращаться…

В этот же вечер состоялось у Раи с Петром объяснение. И она сказала, чтоб он уходил куда хочет, потому что нет больше ее сил терпеть… Что терпеть — она объяснить не могла. Словом, пусть уходит, он же теперь не пропадет, у него диплом есть. Он мужик здоровый, найдет себе любую другую, — чего он, в самом деле, заедает ее, Раину, жизнь?

— Что ты такое говоришь? — ужасался он. — Куда ж я от тебя пойду? И от детей? И у нас же с тобой любовь. И у тебя же никого нет, — я бы знал, если б кто был.

Потом он вдруг расстроился, собрал наскоро чемоданишко и еще вещмешок, с которым в сорок девятом году явился в Гапоновку, поцеловал детей и ушел.

Анна Архиповна, все время сидевшая неподвижно с раскрытым ртом и выпученными глазами, как только хлопнула дверь, сразу закричала, забилась, замахала руками:

— Что ж ты, идиотка чертова, над собой сделала? Что ты фордыбачишь, принципы строишь? Ты погляди на себя: уже ни рожи, ни задницы, двое малят на шее. А он такой мужик, любая за ним через море побежит. Бежи сейчас же за ним, проси прощения. Я тебе говорю!

И Анна Архиповна вдруг ударила Раю ладошкой по щеке.

— Детей сиротить хочешь. Как я, хочешь надрываться! Безмужней. Не пойдешь — я уйду, уеду сейчас же к Катьке и малят заберу. Пропадай тут одна!

Но Рая не пошла за Петром, и Анна Архиповна никуда не уехала. А тот под утро сам пришел со своими вещичками.

— Я, — говорит, — ночь на вокзале сидел. И десять просижу. Никуда мне от тебя не деться. Неужели и ты любовных чувств не понимаешь? Неужели ж ты така каменна?

44

Рая была не каменная. И он остался. И они стали дальше жить как муж с женой…

Все вроде бы получалось, как Рая хотела. И даже Петр ушел из управляющих. Не совсем верно сказать, что ушел, — его освободили. Но он на этот раз не возражал и не боролся, хотя мог бы кое-куда пойти напомнить заслуги, показать свой диплом.

Товарищу Никифорову не хотелось обижать Раю и просто так снимать Усыченко. Он желал все обставить поделикатнее и, вызвав Петра для решительного разговора, был с ним почти ласков.

Зная его привычку к руководящей работе, директор, конечно, не ожидал, что тот вдруг согласится пойти на какую-нибудь обыкновенную работу. Но вот можно бы поставить Петра хозяйственником на винзавод. Вроде подходяще. А?

И тут вдруг — представляете себе! — Петр отказался. Наотрез!

— Нет, — сказал он гордо. — Раз такое у некоторых мнение, что я к ответственной работе не подхожу, так я, пожалуйста, пойду за рядового, в бригаду.

Никифоров страшно удивился и, неожиданно для себя, стал убеждать Петра не отказываться. Он даже что-то залепетал про Петров ценный опыт… Но тот сказал, что желает в бригаду, может пойти даже в бывшее свое отделение, но только не на косогор…

Петр шел из конторы домой кружным путем. Обдумывал, как он сообщит Рае обо всех этих делах. С одной стороны, ему очень хотелось сказать как-нибудь понебрежнее: мол, хватит, накомандовался, есть желание руками поработать, поделать малость продукцию.

Но еще больше хотелось ему крикнуть: «Смотри, Раечка! Я ж для тебя всего лишаюсь! Я ж для тебя на унижение иду! Чтоб только ты меня любила без оглядки. Если б не ты, поехал бы я сейчас до товарища Емченко, и он бы меня от облисполкома рекомендовал куда-нибудь, и был бы я обратно на коне (а может, на еще большем коне, чем раньше). Но ничего мне не надо, и буду я ходить на виноград, и буду я подчиняться хоть Варьке-балаболке, только люби меня, Раечка, цени меня, Раечка, и уважай, как в прежние, прекрасные времена!»

Кажется, даже он все это думал вслух. Потому что знакомые собаки, когда он проходил мимо соседских дворов, вдруг начинали громко и беспокойно лаять и провожали его до самых своих границ, до заборов.

— Меня погнали, — сказал Петр прямо с порога, чтоб больше не откладывать, не мучаться. — Буду в бригаде.

Он потом долго казнился, что не сказал Рае все как следует, не помянул о предложении идти в хозяйственники, которое сам же, по своей же воле, отверг! В первый момент растерялся, а потом уж было бы глупо объяснять.

— Но я прошу тебя, Петь, — сказала Рая, скорее испуганно, чем счастливо, — ты хоть теперь постарайся. Будь человеком, не считай за низкое…

Потом она глубоко вздохнула и стала его целовать, и лохматить волосы, и повторять:

— Ничего, ничего, все хорошо получится… Ты же вон какой здоровый… Ты не расстраивайся.

Но чем больше она его утешала и жалела, тем больнее ему было вспоминать первый ее испуг и первые слова, вырвавшиеся из самой души. За что ему от всех такое? Разве он когда-нибудь искал своей выгоды или выкручивал, чтоб было полегче? Он же всегда готов был сделать все, решительно все, что надо! Надо было перестроиться, — он, пожалуйста, перестроился. Надо было еще что-нибудь, — он, пожалуйста, все что угодно, с дорогой душой. Он всегда верил! Он всегда все исполнял и никогда ни в чем не сомневался. Почему же люди ничего хорошего не ждут от него? И Никифоров даже считает, что вообще не может быть от Петра проку! И вот Раечка только что попросила: «Будь хоть человеком!» За что это ему? За какую вину мука?

…Стал Петр работать на Хиврином холме. В том же отделении, что Рая, только в другой бригаде, у почтенной и справедливой старушки, тети Гафии, которой не так зазорно было подчиняться.