Изменить стиль страницы

— Сволочь, — сказал Андрей.

И Лиля посмотрела на него с такой насквозь прожигающей ненавистью, что он вдруг позавидовал Гере, которого так любят… Пускай даже эта пышная дура…

По справедливости он мог бы и Гере сейчас позавидовать, потому что тот все-таки оставался собой. А Андрей…

На улице было холодно и мокро. Пока они там сидели в ресторане, зима не то что растаяла, как бы отсырела. И Андреева кепка сразу стала тяжелой и твердой, как булыжник. И пальто задубело. С неба валила какая-то мокрая пыль. Но это было жалкое торжество осени над зимой, от которого одна слякоть и никакой надежды.

Ну хорошо, Андрей, в конце концов, сказал этому Гере все, что нужно… Но ведь завтра же он все-таки пойдет в главк и все-таки возьмет подписанный сегодня наряд. И все благородные слова и все душевные муки ничего решительно не изменят, не помешают пустить чужой металл в свое дело… То есть нет, конечно, не в свое — в государственное, во всенародно важное, — но тем не менее…

Под навесом у входа в метро приплясывала перед своим лотком молоденькая глазастая продавщица в белой курточке, надетой поверх мехового пальто. Похожая на Таню…

К чертовой матери! Не было никакой Тани, не было никакого ресторана, никакого ужина, и он сейчас просто подохнет с голоду.

— Свежие? — спросил Андрей, тыча пальцем в мокрую груду пирожков.

— А я не знаю, — пропела продавщица и сразу перестала быть похожей на Таню. — Они мерзлые, кто их разберет…

Пирожок был действительно мерзлый, хотя все таяло и шел уже самый обыкновенный дождь. Андрей вздохнул и в три приема сжевал эту холодную гадость. Потом попытался вспомнить, с чем он был, тот пирожок, и не мог…

1965

ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ

Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна — русачка, глядя на него, всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: «Эх, Калижнюк, Калижнюк, анархия — мать порядка».

Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это когда никаких запретов — всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно, знание тут было чисто теоретическое. Потому что — сами понимаете! — какая может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?!

Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не полная, но все-таки… Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему фильм «Покорение космоса»).

Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд — то есть вольная воля на три дня — была однажды достигнута в седьмом «Б». То есть что значит однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля.

Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно обсудить разные разности, которые он небрежно называл «марочными делишками», а Сашка торжественно именовал «филателистическими интересами».

Русачка Людмила Прохоровна — пожилая, грузная женщина, коротко остриженная и говорящая басом… Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а просто приведу безответственное определение Юры Фонарева, старосты кружка юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна — вылитый Малюта Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым.

— Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, — сказала Людмила сладким басом. — Анархия — мать порядка! Ты почему сел не на свое место?

— А вот она с Юркиной парты лучше видит, — сказал Коля, который был не слишком-то находчив. — Тут доска отсвечивает.

— Кто она? — спросила русачка. — У Гавриковой есть имя.

— Машк… То есть Маша…

— Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша? — спросила она уже совсем сладко.

— Да, спасибо, — высокомерно сказала Машка, — тут я лучше вижу.

— Может быть, тебе следовало бы вообще сходить к глазному врачу и подобрать очки?

— Большое спасибо, Людмила Прохоровна. — Машка даже слегка поклонилась. — Я обязательно схожу.

— Молодец! — громко прошептал Лева Махервакс и показал Машке большой палец. — Это был ответ герцогини!

Похоже, что Людмила услышала и вполне оценила это замечание. Когда уж человек кого-нибудь невзлюбит, он должен рассчитывать на взаимность. Но русачка почему-то не рассчитывала и сильно разозлилась.

После звонка она влетела в учительскую с криком: «А вам, Ариадна Николаевна, как классному руководителю…» — и накинулась на бедную Адочку.

«И вам, Марья Ивановна, как завучу, тоже следовало бы со своей стороны…» Словом, Людмила требовала, чтоб в этом седьмом «Б», где юноши и девушки творят все, что им заблагорассудится, пересаживаются с места на место и даже более того… чтоб в этом вертепе был наведен, наконец, элементарный порядок, обязательный в советской школе…

Марья Ивановна, которую вся школа за глаза звала Завучмарьванна, слушала внимательно и грустно.

— Да, — говорила она, вздыхая, — да, да, да, это действительно проблема.

— И вообще, — победоносно закончила Людмила Прохоровна, — этот вопрос надо решить принципиально. Одна паршивая овца, какой-нибудь Калижнюк…

— Почему Калижнюк овца? — ужаснулась Адочка, но Людмила не обратила на нее внимания.

— В конце концов, ведь берут тунеядцев и изолируют их от общества… в специально отведенные местности! Сроком до пяти лет! А у нас, понимаете, Калижнюк свободно садится с Каменским и влияет на него как хочет.

Завучмарьванна с тоскливой завистью смотрела в окошко на школьный двор, где краснощекий пятиклашка в ушанке набекрень лупил портфелем другого пятиклашку.

— Да, Людмила Прохоровна, — сказала она, вздыхая, — да, да, это серьезный вопрос…

И вдруг горько пожалела, что прошло детство. Давным-давно прошло и не вернется, и уже нельзя вот так, как тот краснощекий за окном, взять портфель и треснуть эту Людмилу по башке (хотя портфелем убить можно, — черт знает сколько казенной бумаги приходится таскать с собой).

— А почему вы так уверены, что плохой испортит хорошего? А может, хороший исправит плох… — запальчиво сказала Адочка, но вдруг испугалась: ой, что это она такое несет? — и осеклась на полуслове. Боже мой! Хороший исправит плохого! Бррр! — Они уже люди, — сказала она жалобно. — Имеют же они право хоть на что-нибудь.

— Они имеют все права, — сказала Людмила. — Учиться, трудиться, культурно отдыхать. Больше того — оскорблять своего учителя, который всей душой…

И тут из ее груди исторглось сдавленное рыдание (но, может быть, это она просто чихнула).

А между тем в седьмом «Б» уже позабыли мелкое происшествие с пересаживанием. Коля и Сашка уже сидели на своих местах и разглядывали новообретенные марки. Судя по их блаженным рожам, каждый был уверен, что именно он обдурил уважаемого коллегу. Весь класс бездельничал, как и положено на перемене. Только двое на задней парте трудились в поте лица своего, сопя и вздыхая. Впрочем, назвать их тружениками было бы неточно, потому что они, собственно говоря, сдирали из чужих тетрадей домашнее задание.

Ну, а все прочие в классе, повторяю, предавались сладкому ничегонеделанию. То есть играли в «балду», боролись, ели бутерброды, ходили на руках, рисовали фасоны юбок, «которые теперь носят», говорили: а) про кино (картина — во! — железная. Он как выскочит — и бац-бац из кольта!), б) про пионерскую дружину (надо ли приносить гербарий на сбор «Люби родную природу»), в) про Ги де Мопассана (жжжелезный писатель! Не читал? Эх, мальчик, дитя!), г) про футбол (Метревели упустил железный мяч), д) про историчку и Ряшу (а она спрашивает: «Это ты, Ряшинцев, так считаешь или Маркс?» А он: «Мы оба так считаем»), е) про акваланги… и т. д. и т. п. У нас алфавит сравнительно небольшой, и мне все равно не хватит букв. Вот в китайском, говорят, иероглифов в несколько раз больше. Это ученый мальчик Лева говорит, он наверное знает. Но я боюсь, что и иероглифов не хватило бы, чтобы перечислить все темы разговоров в седьмом «Б» между первым уроком и вторым. Словом, это была перемена как перемена — зачем мне ее описывать? Сами знаете, сами небось учились: у нас ведь школьное обучение обязательно.