Изменить стиль страницы

Они ведь теперь — организация, и должны, словно солнечный луч, согревать души советских людей, попавших в гитлеровскую неволю.

Луч во тьме i_001.jpg
Г. С. Кочубей.
(Фото 1940 г.)

Здесь все готово. На стене белеют ряды некрашеных полочек, в углу — аккуратно обтесанный столик, три табуретки. На столике типографская касса, верстатка, шило — весь инструмент наборщика. А на стене, в деревянной рамочке, — фото молодой женщины. Ананьев, заметив вопрошающий взгляд Кочубея, объяснил:

— Это жена моя, Галочка… Где она теперь, как устроилась с детишками на востоке?

Под ногами Кочубея что-то мягкое; он нагнулся, чтобы пощупать, и снова услышал голос Володи:

— Ковер у матери выпросил. Доживем до победы — новый куплю, а сейчас хоть не так сыростью будет тянуть.

Кочубею на миг почудилось, что он в пещере Киево-Печерской лавры, с ее могильной сыростью и тошнотворным запахом ладана. Кочубей невольно вздрогнул.

— Ну, скажи, что это подделка! — Ананьев протянул Григорию небольшой клочок бумаги. Это был его сюрприз. Целую неделю Володя что-то ворожил над этим клочком, который должен был стать первым кочубеевским документом.

История этого документа похожа на страничку приключенческого романа. Петру Леонтьевичу Тимченко посчастливилось «одолжить» на столе пани Луизы — секретарши директора трамвайного завода — аусвайс. Пани и в голову не могло прийти заподозрить в краже удостоверения почтенного пана Тимченко, который так и ушел, не дождавшись приема у директора.

Кочубей решил сменить на аусвайсе лишь фотокарточку и стать на время Павлом Кирилловичем Дудко, токарем трамвайного завода, на имя которого выписан аусвайс.

— Ни в коем случае! — возразил Володя. — Луиза, безусловно, сообщит куда следует, что у нее украден аусвайс Дудко, и тебя поймают при первой же облаве. — И Ананьев взялся переделать аусвайс на имя Николая Петровича Тимченко. Николай — сын Петра Леонтьевича. Жив ли он или нет, никто не знал. С тех пор как ушел на фронт, не было никаких известий от него.

Кочубей высказал опасения, что Володя может испортить аусвайс. Володя в ответ рассмеялся.

— Ты еще не знаешь о моих художественных способностях. Спроси у Вальки, как я досаждал ему, когда заметил, что он ухаживает за моей сестрой Клавой. Чуть ли не ежедневно Валька получал записочки от Клавы, в которых она назначала ему свидания. А записки-то были мои! Бывало, стоит, бедняга, ждет, а я подхожу и ангельским голоском спрашиваю: «Валя, что ты тут торчишь?» Клавка плакала, жаловалась маме, но я был неумолим. Кончилось тем, что Валька отлупил меня… Ну, а теперь, надо полагать, директору завода не удастся побить меня за то, что я немного потрудился над аусвайсом, который он подписал.

И вот аусвайс перед Кочубеем. Ну и чертенок же, этот Ананьев! Как он умудрился смыть фамилию Дудко и таким же точно почерком написать фамилию Тимченко? Кочубей уверен, что только судебной экспертизе под силу распознать эту фальшивку.

— Молодец, Володя!

3.

Лютый… Недаром так зовут февраль на Украине. В 1942 году он был поистине лютым. Резкий ветер наметал сугробы снега. Снег забивался в раскрытые ворота опустевших дворов, сквозь выбитые стекла, за воротник ветхого пальтишка.

Кочубей быстрым шагом шел по улице. Что подгоняло его? Ведь он снова стал секретарем партийной организации, но не такой, как раньше — большой, наркоматовской, а маленькой, подпольной, и он отвечает перед партией, перед советским народом за все, что происходит в его Киеве. Он обязан помогать киевлянам, оказавшимся в фашистской неволе, поднимать их дух, сделать их сильными, непобедимыми. И это его работа сейчас — ходить по городу, все видеть, наблюдать, запоминать…

Григорий сегодня впервые вышел на улицу, впервые увидел замороженный голодный Киев. Долгое пребывание под землей, голод, невзгоды и старое, потрепанное пальто Володи Ананьева, что было на нем, сделали его неузнаваемым. По Красноармейской улице, которой немцы вернули старое название Большой Васильковской, шагал худой, с длинными светлыми усами и небритым истощенным лицом пожилой человек. Вряд ли кто мог узнать в нем некогда щеголеватого молодого Григория Кочубея. В кармане у него лежал аусвайс на имя Николая Петровича Тимченко, действительный по 15 мая.

Вспомнился Киев, каким он увидел его в октябре 1941 года, когда бежал из плена. С тех пор город еще больше сжался, притих и совсем замер… Перед глазами мелькают надписи: «Только для немцев». Так написано при входе в кафе, парикмахерские, кинотеатр, в магазины. Все только для немцев.

Сгорбленная женщина по-старчески неторопливо тащила самодельную тележку. На ней — старые, с ржавыми гвоздями доски, кусочки горелого угля. Женщине нужно переехать на другую сторону улицы. Она повернула тележку, но расшатанное колесо зацепилось за пень. Женщина, надрываясь, дергала «гитлеровский автомобиль», как втихомолку киевляне называют такие тележки, но силы изменили бедняжке: тележка не двигается с места. Кочубей! подбежал к женщине:

— Бабуся, подождите, помогу…

На Григория взглянули большие, удивленные глаза. Они были еще совсем молоды, эти глаза, с набухшими под ними от голода и холода синими мешочками. Глубокие морщины обезобразили девичий рот. Григорий молча перетащил тележку через дорогу, пошел дальше… Из ворот выскочили пять солдат в металлических касках, надвинутых на самые глаза. Молодой лейтенант со свастикой на рукаве серой шинели резал воздух плеткой. Это — комендантский патруль. Попадись таким в руки… Кочубей быстро прошел мимо.

Он решил сегодня непременно найти Катю Островскую, жену погибшего пианиста Виктора. Улица Горького. Вот и дом, в котором в начале войны Виктор распрощался с Катей.

Третий этаж. Квартира слева. Дверь открыла женщина, закутанная в грязный серый платок.

— Катя Островская? — на Григория смотрели испуганные глаза. — Кто вы такой?

— Да так, знакомый ее мужа.

— Разве вы не знаете, что Катя еврейка? Вы, наверно, не киевлянин, если не знаете, где они все… Ее с сыном загнали в Бабий Яр… Сыну было две недели… — женщина неожиданно закрыла дверь перед Кочубеем.

Григорий долго стоял перед дверью, за которой недавно жили молодые, счастливые Виктор и Катя. Не было сил шевельнуться. Вдруг его охватила дикая злость. Хотелось выбежать на улицу, поймать этого лейтенанта со свастикой на рукаве, хотелось закричать: «Я ненавижу всех, кто разделяет людей на арийцев и неарийцев, на белых и черных! Будьте вы прокляты, выродки, выдумавшие расовую теорию и уничтожающие невинных людей!»

Внезапно дверь снова открылась, и женщина в сером платке закричала:

— Что вам нужно? Чего вы тут стоите?

— Когда кто-нибудь возвратится из семьи Островских, передайте, что Виктор убит… под Днепропетровском.

— Мне некому это говорить… Они все погибли.

Кочубей выбежал на улицу. Перед глазами мелькали таблички: «Только для немцев», «Только для немцев»…

Он шел, сам не ведая куда. Опомнился на Владимирской горке. Сел на скамейку, покрытую толстым слоем снега, затем вскочил, смахнул рукавицей снег, снова сел, скрутил цигарку. Крепкая махорка немного успокоила его. Владимирская горка. Он видел ее, словно в тумане. Снег, гонимый ветром, падал и падал, слепя глаза.

Вспомнилась другая зима. Это было год назад. Они с Машей, словно дети, играли на этой аллейке в снежки. Затем выпросили у знакомых студентов лыжи и спустились с обрывистой горки. Это было, было… Григорию даже послышался смех. Так смеялась Маша…

Мимо Кочубея мелькнули двое: немецкий офицер и девушка. Это она так заливисто смеялась. Они побежали вниз, к Днепру.

Древний Славутич был скован льдом, покрыт толстым снежным ковром. Но что это? По реке двигалась черная туча. Туча приближалась, росла. Это шли люди. Их много, двадцать, может быть, больше — мужчины, женщины, дети. Шли сгорбленные, едва передвигая ноги. Несчастных подгоняли гестаповцы, полицаи. Толкали прикладами, били плетками…