О, если бы я могла сделать это хорошо! Жулиан вполне понимает мою идею; я не думала (и очень ошибалась), чтобы он мог так глубоко проникнуться красотою этой сцены. Да, это правда. Нужно, чтобы в этом спокойствии было что-то ужасное, полное отчаяния, глубокого отчаяния… Это конец всего. В женщине, которая сидит там, должно выражаться больше, чем горе, — это драма колоссальная, полная, ужасающая. Оцепенение души, у которой ничего не осталось. И если принять во внимание прошлое этого существа, то во всем этом есть что-то до того человечное, интересное и величественное, до того захватывающее, что чувствуешь точно какое-то дыхание проходит по волосам.
И я не сделаю этого хорошо? Когда это зависит от меня? Я могу создать это своими руками, и моя страстная, непоколебимая, упорная решимость может оказаться достаточной? Неужели недостаточно того жгучего, безумного желания передать другим мое чувство? Полно! Как можно сомневаться в этом? Как могу я не преодолеть технических трудностей, когда эта вещь наполняет мое сердце, душу, ум и зрение?
Я чувствую себя способной на все. Только одно… я могу захворать… Я каждый день буду просить Бога, чтобы этого не случилось.
Как может моя рука оказаться неспособной выполнить то, что хочет выразить душа?.. Полно!
— О, Боже мой, на коленях умоляю Тебя… не противиться этому счастью. Смиренно, простершись во прахе, умоляю Тебя… даже не помочь, а только позволить мне работать без особенных препятствий.
Понедельник, 7 августа. Улица! Возвращаясь от Робера-Флери, мы велели ехать улицами, окружающими Триумфальную арку; было около шести часов и притом лето. Привратники, дети, мальчишки, рабочие, женщины, все это толчется у дверей, сидит на скамейках или болтает перед винными лавочками.
Но тут есть картины очаровательные! Положительно очаровательные! Я далека от того, чтобы сводить все на копию — это дело посредственностей; но в этой жизни, в этой правде есть восхитительные сцены! Величайшие мастера велики только правдой.
Я вернулась, восхищенная улицей, и те, которые смеются над натурализмом, — дураки и не понимают, в чем дело. Нужно суметь схватить природу и уметь выбирать. Все дело художника в выборе.
Четверг, 17 августа. Мне кажется, что Робер-Флери составил обо мне очень верное мнение; он принимает меня за то, чем я желала бы казаться, т. е. находит меня очень милой или, говоря серьезно, считает меня совсем еще молодой девушкой, даже ребенком, в том смысле, что разговаривая, как женщина, я в глубине души и перед самой собой чиста, как ангел.
Я право думаю, что он уважает меня в самом высоком смысле этого слова; я была бы очень удивлена, если бы он в моем присутствии сказал что бы то ни было… неприличное. Я всегда утверждаю, что говорю обо всем… Да, но на все есть своя манера; в разговоре может быть больше, чем приличие, может быть щепетильность; я может быть, разговариваю, как женщина, но употребляю метафоры, маскирую выражения так, что кажется, будто я и не касаюсь того, чего не следует. Это то же самое, как если бы я сказала «вещь, которую я написала», вместо того, чтобы сказать «моя картина».
Никогда, даже в разговоре с Жулианом, я не употребляю слов — любовник, любовница, связь — этих обыкновенных и точных выражений, которые заставляют предполагать, что все говорит о вещах, хорошо знакомых вам.
Все знают, конечно, что все это известно, но по этим понятиям скользишь незаметно; даже если бы я не знала ничего, я не казалась бы смешною, так как есть разговоры, при которых немножко ядовитости, насмешки над неким Авгуром неизбежны, хотя бы только вскользь.
С Робер-Флери мы по преимуществу говорим об искусстве, да и то… Но все-таки невольно приходится касаться музыки, литературы.
Итак, я вижу, что Робер-Флери верно понимает… это знание, что он находит это весьма естественным и что если я настолько откровенна, чтобы не разыгрывать из себя дурочку, то у него есть настолько такта, чтобы никогда не доходить до того, до чего дохожу я.
Не забудьте, что по этому журналу вы не можете знать меня, здесь я серьезна и без прикрас; в обществе я лучше: в моем разговоре попадаются удачные обороты, образы, новые, свежие, забавные вещи.
Я глупа и тщеславна… Я уже готова думать, будто этот академик меня понимает так, как я себя понимаю, и, следовательно, должен ценить мои побуждения.
Нет сомнения, что собственные достоинства всегда преувеличиваешь; приписываешь их себе даже тогда, когда совсем их не имеешь.
Пятница. 18 августа. Мы не застали Бастьена дома; я оставила ему записку и мельком взглянула на то, что он привез из Лондона. Там, между прочим, есть маленький мошенник рассыльный, который стоит опершись на тумбу; кажется, что слышишь стук проезжающих мимо экипажей. Фон совсем не отделан, но фигура! Что это за человек? О, как глупы те, которые признают в нем одну только технику. Это могучий, оригинальный художник: он поэт, философ: остальные перед ним — ремесленники… После его картин, никакие другие не нравятся, ибо его картины прекрасны, как сама жизнь, как сама природа.
Ha днях Тони принужден был согласиться со мной в том, что нужно быть великим художником, чтобы копировать природу и что только великий художник, может понять и передать ее. Идеальная сторона должна заключаться в выборе сюжета, что до выполнения, то оно должно быть в полном смысле слова то, что невежды называют натурализмом.
Там есть также набросок маленького портрета Коплена старшего… я окаменела при виде его — это его гримаса, его руки шевелятся, он говорит, он подмигивает!
Понедельник, 24 августа. Я готова… растерзать весь мир! Я ничего не делаю. А время уходит; вот уж четыре дня как я не позировала. Я начала этюд под открытым небом, но дождь идет, и ветер все опрокидывает: я ничего не делаю.
Я вам говорю, что схожу с ума перед этой пустотой! Говорят, что эти мучения доказывают, что я не ничтожество. К сожалению, нет! Они доказывают только, что я умна и все понимаю…
Впрочем, я пишу три года.
Дураки думают, что для того, чтобы быть «современным» или реалистом, достаточно писать первую попавшуюся вещь, не аранжируя ее. Хорошо, не аранжируйте, но выбирайте и схватывайте, в этом все.
Среда, 23 августа. Вместо того, чтобы прилежно работать над каким-нибудь этюдом, я гуляю. Да, барышня совершает артистические прогулки и наблюдает!
Я перечла на английском языке одну вещь Уйда, женщины не особенно талантливой; она называется «Ариадна».
Эта книга создана для того, чтобы волновать до последней степени; я двадцать раз готова была перечесть ее вот уже в продолжении трех лет; но всякий раз я отступала, зная, как волновала и будет всегда волновать меня эта вещь. Там говорится о любви и искусстве, и дело происходит в Риме — три вещи, из которых каждая в отдельности достаточна, чтобы увлечь меня и наименьшая из них — любовь. Можно было бы исключить из книги все, что говорится о любви, и она тем не менее способна была бы свести меня с ума. К Риму я чувствую обожание, страсть, уважение, ни с чем несравнимые. Ибо Рим художников и поэтов, настоящий Рим, вовсе не соединяется в моем представлении с светским Римом, который доставил мне страдания. Я помню только поэтический и артистический Рим, перед которым я преклоняюсь.
В этой книге говорится о скульптуре; я постоянно готова заниматься ею.
О, дивная сила искусства! О, божественное, несравненное чувство, которое может заместить вам все! О, высочайшее наслаждение, которое поднимает вас высоко над землею! С прерывающимся дыханием и с полными слез глазами я падаю ниц перед Богом, умоляя его о помощи.
Это сведет меня с ума; я хочу делать десять различных вещей зараз: я чувствую, верю, понимаете-ли, верю в то, что сделаю что-нибудь выдающееся. И душа моя уносится на неведомые высоты.