Я шла ночью над карьером, хотела его обойти, чтоб попасть в наш хутор, и думала о том железе, к которому надо пробиваться сквозь толщу земли, слой за слоем снимать почву, чтоб убедиться, что оно красное, как человеческая кровь. Кстати, в старину кровь так и звалась — руда.

«Слушайте, да ведь вы напрасно ищете тот хутор, — сказали мне утром в рудничном управлении, когда я вернулась в Гусачевку. — Его ведь давно уже нет!»

«Как нет! А где же он? Его начали отстраивать еще во время войны, там был плотник-сектант…»

На меня посмотрели как на сумасшедшую.

«Хутор тоже стоял на руде».

«А люди?»

«Людей переселили».

«Куда?»

«Ну, разве вспомнишь!.. Много и осталось, живут теперь в наших поселках, работают на руде».

Человек не может и не имеет права жить прошлым, его цель — будущее, каким бы оно ни было. Но прошлое кончается только вместе с нами. Так и наш хутор — его уже нет, на его месте гигантский карьер, экскаваторы грызут руду, но во мне он существует и будет существовать, пока буду существовать я. Я иду в свое будущее вместе с ним, с Аниськой и Людой, с ее братом Кузей и с той рудой, на которой хутор стоял, хоть мы о ней не знали, как никто не может знать будущего, пока оно не станет сегодняшним днем.

Это звонок Гали, не беспокойтесь, мама откроет… Галя звонит тремя короткими сигналами, это у нас семейный звонок — еще Саша научил меня так звонить, и мама научилась, когда переехала из Тарусы, а теперь Галя научила своего Севу.

— С кем ты разговариваешь, Варюша?

— Что ты, мамочка! Я ни с кем не разговариваю, лежу себе и думаю.

— А мне показалось, что кто-то к тебе пришел. Мою чашки и слышу твой голос. Как хорошо, думаю, что пришли проведать Варю! Как только это я звонка не услыхала?

— Мыслям не надо открывать дверей.

— Ох, Варюша, не надо слишком задумываться, так никогда не выздоровеешь.

— А я уж здорова, мамочка… Открой Гале, она звонила и стоит теперь под дверьми, боится снова позвонить, думает, спим.

Мама вышла — как легко и неслышно она ступает в свои семьдесят лет! — и сразу же вернулась.

— Там никого нет, Варюша. Тебе послышалось.

— Правда? Сядь ко мне, мама, она скоро придет, и будем пить чай.

— Чайник на плитке, я прикрутила газ — не выкипит и не убежит…

— Тебе теперь трудно, мама, когда нас четверо? И тесно. Надо было нам с тобой оставаться в нашей комнате, а не переходить в проходную.

— Пускай молодым будет удобно… Ты же сама сказала: Гале дадут квартиру, и мы останемся с тобой вдвоем.

— Сева тебе нравится?

— Уборки за ним много, всегда он со своей глиной и тряпками… Галя его любит.

— А он ее? Ты не замечала?

— А что заметишь, когда он лепит, курит и молчит? Галя говорит, это ничего, что он не зарабатывает, тут на заработок сразу не приходится рассчитывать — у Севы талант, ему надо созреть… Это что ж, как чирей?

— Нет, мамочка, таланту нужно время, чтоб общество приспособилось к его вкусам или же чтоб он приспособился к вкусам общества.

— Ну, этого я никогда не пойму!

— Так говорит Сева. И я не могу этого понять — отстала от жизни. — Она помолчала и спросила без видимой связи: — Мамочка, ты очень горевала, когда умер отец?

— Очень, дочка.

— Долго?

Мама поглядела на нее прозрачными, как подсиненная вода, глазами.

— Сколько надо, столько и горевала. Человек-то не вечно живет. И горе тоже не вечно. Да и грех был бы мне долго горевать — я ведь с ним счастливо жила.

Мама уснула на старой широкой тахте рядом с ней, сбросила домашние туфли, положила кулачок под щеку и затихла, даже дыхания не слышно. Лицо у мамы свежее и чистое, как у девочки, и что-то детское есть в нем, во всей маминой фигуре… Или, может, это потому, что она чувствует себя старше матери, будто прожила и ее и свой век?

Она осторожно сползает с тахты, укрывает маму одеялом и садится у стола, у того круглого стола, где на высоком стульчике сидела Галя и пила молоко с блюдечка в то утро, когда они отправились пешком в Тарусу. И скатерть на столе та же самая, белая в синих цветах, и тот же разрисованный абажур, только он с одной стороны обгорел от очень сильной лампы, там теперь большое желто-коричневое пятно и по нему трещинки, а бумага все-таки держится.

Завтра придет знакомая врачиха из районной поликлиники и закроет бюллетень. Здоровье легче симулировать, чем болезнь, врачиха ей поверит. Галя будет уже в мастерской, Сева тоже не сидит дома. Мама, конечно, догадается, но не сможет с нею бороться: она тоже чувствует, что Варюша старшая и что ей нельзя противоречить… А командировку в редакции подпишут куда угодно. Деньги по бюллетеню она оставит маме, а суточные возьмет себе.

Она погасила свет — мама не проснулась — и тихо прошла в кладовушку, которая издавна называлась у них лабораторией. Увеличитель, черные карболитовые ванночки, лабораторный фонарь на стене… Все как было когда-то — и десять, и двадцать, и двадцать пять лет тому назад. Бутылки с химикалиями на полочке, тряпка для рук на гвоздике. А в этой старой корзинке из-под белья рулончиками свернутые пленки, ну просто уйма, если б и хотела что найти, какой-нибудь старый негатив, нет возможности, пришлось бы копаться целый год. В конце концов надо сдать все это в какое-нибудь государственное хранилище, она уже никогда не вернется к этим сокровищам; то, что ей нужно, лежит не здесь.

Уже стерлись записи карандашом во фронтовой записной книжечке, на некоторых страничках ничего нельзя разобрать, они дочерна затерты графитной блестящей пылью, лишь изредка проступает номер какой-то полевой почты или несколько букв чьей-то забытой фамилии. Сколько было этих фамилий, сколько лиц, сколько адресов — и всем она посылала карточки, тратила на это массу времени и бумаги, фотобумага была тогда на вес золота, в редакции выдавали ее под расписку, а купить негде было.

Она положила кусочек пленки между стеклышками увеличителя, выключила общий свет и в темноте вспомнила Людин подвал, колыхание проявителя в ванночке и как под ним начало вырисовываться на бумаге его лицо… Тогда она порвала мокрый отпечаток, теперь уже можно напечатать. Через столько лет? И что она с ним сделает? Оправит в рамочку и поставит на стол или повесит над тахтою?

— Чей это у тебя портрет, мамочка? — спросит Галя.

Мама не будет расспрашивать, мама никогда у нее ни о чем не спрашивала, она всегда все знала о ней.

Вспыхнул свет в увеличителе, луч пронизал пленку и положил его лицо на белую бумагу. Хорошо, что она не часто позволяла себе рассматривать этот кадрик, пленка прекрасно сохранилась, словно и не прошло столько лет. Так он и остался на снимке: лицо, освещенное улыбкой, которой он ответил на ее испуганное восклицание.

Она поднимала все выше и выше подвижное плечо увеличителя, объектив автоматически наводился на резкость, его лицо уже не помещалось на белой бумаге, теперь увеличивались и плыли на нее только его глаза. Он обнял ее глазами на плацдарме у капитана Жука, и в ту минуту она поняла, что это навсегда.

Нет, не надо печатать снимок, не надо вставлять в рамочку, не надо ставить на стол.

Она включила свет, завернула кадрик в свежую бумажку и спрятала в книжечку.

Мама не проснулась, когда она вышла из лаборатории. Галя с Севой где-то задержались.

— Не выпить ли нам, Варюша, чаю? — улыбнулась она самой себе.

Свет падает в комнату через маленький коридорчик из кухни. Она сидит за столом, подперев подбородок кулаками. Стакан чаю остывает перед нею… Тихо дышит мать во сне. Длинный вечер впереди, долгая ночь.

ЧАСТЬ IV

Дикий мед i_006.jpg
1

Существует старое выражение, которым по привычке пользуются люди, и те, кто пишет книги, и те, кто их не пишет, не задумываясь над тем, что, собственно, это выражение значит. Судьба человека… Как будто тот, кто пользуется этими словами, верит в предопределенность того, что происходит с человеком в жизни, независимо от обстоятельств времени и места, тогда как на деле все, что происходит с человеком от минуты его рождения и до последнего вздоха, является непрерывным сцеплением причин и следствий, которые могли бы быть иными, если б возникали в иной связи. Эта цепь причинных связей начинается задолго до рождения человека и не оканчивается даже с его смертью.