Лажечников стоял, прислонясь спиной к обрыву, глядел в небо над заречным лесом. Она подошла к нему и поздоровалась.

Лажечников обнял Варвару взглядом больших серых глаз. Варвара боялась на него смотреть. Сделав над собой усилие, голосом сдавленным и чужим она сказала:

— Прикажите переправить меня на левый берег… Танк я сфотографировала. Много раз.

Лажечников, глядя в небо, ответил!

— До темноты это невозможно.

— Я давно уже должна была сдать снимки — меня ждут.

— Как только лодка появится на реке, немцы возобновят обстрел.

— Проскочу как-нибудь, — упрямо сказала Варвара, стараясь не смотреть на Лажечникова; он казался ей очень озабоченным и отчужденным.

— Очень возможно… — Лажечников говорил медленно, словно давая ей время понять то, чего она не понимала. — Вас нам, вероятно, удастся переправить… Но я вынужден думать не только о вас. Видите, сколько у меня тут раненых? И больной командир дивизии… Придется ждать до темноты.

Голос его звучал мягко, но эта мягкость не обманывала Варвару, она понимала, что спорить с ним, настаивать — бесполезно. Она и не могла уже настаивать: чувство собственной вины, возникшее, когда она увидела раненых на берегу, с новой силой охватило ее. Она подумала не только о них, но и о тех, что лежали еще на поле боя, ожидая санитаров. Если нельзя переправиться сейчас, она не будет отсиживаться до темноты под обрывом.

— Хорошо, — сказала Варвара. — Я оставлю вам аппарат, в нем пленка, а сама пойду…

— Куда? — снова всматриваясь в небо над лесом, коротко бросил Лажечников.

Варвара подняла голову к обрыву, и он понял ее.

— Вам туда нечего возвращаться. Вы свое дело сделали.

Хмурясь и уходя в себя, Варвара сказала:

— И все-таки я должна туда вернуться.

Над лесом, в том квадрате неба, куда смотрел Лажечников, возник еле слышный за грохотом боя на поле равномерный низкий гул моторов.

— Хорошо, идите, — сказал Лажечников и протянул руку за фотоаппаратом.

Варвара сняла ремешок, не расстегивая пряжки, через голову, и, отдавая аппарат Лажечникову, подумала, что ведь это Сашин аппарат и что она раньше никому его не доверяла, а теперь с такой легкостью отдает этому полковнику, которого совсем не знает и так по-детски боится.

Самолеты уже грозно трубили над обрывом.

— Они успеют отбомбиться, пока вы туда доберетесь, — сказал Лажечников и, кивнув Варваре, пошел к лодке, на которой все в той же напряженной позе сидел Костецкий, окруженный офицерами и телефонистами.

Проходя мимо лодки, Варвара услышала у себя за спиной:

— Вот так тетя! Ничего не боится,

— Должно быть, не понимает.

— Тут трудно не понимать!

Варвара не оглянулась.

Конечно же Варвара многого не понимала из того, что творилось вокруг нее. Не понимала она и того, каким образом генерал Костецкий, полковник Лажечников и все офицеры, которых она видела, очутились тут, под обрывом, в двух шагах от поля, куда двигались сейчас немецкие танки. Проще даже — она не думала об этом. Раз Костецкий и Лажечников тут, значит, им надо тут быть, понимала Варвара, и этого понимания ей вполне хватало.

10

Ночь становилась все тяжелее для генерала Костецкого. Острая боль, охватившая его во время одевания, новый приход военврача Ковальчука с медсестрой Ненашко и новое впрыскивание, а главное — то, что при этом были Повх и Курлов, вконец обессилили его. Костецкий лежал под своим тулупом почерневший как уголь, боясь пошевелиться, чтобы не вызвать новых спазмов, и в его мозгу медленно, как пульс умирающего, билась неотвязная мысль: «Пусть они уйдут, пусть они оставят меня в покое!» Непосильную задачу взял он на себя. Враг, с которым ему приходится бороться, сильнее его. Этого врага он не перехитрит, будь он хитрее во сто крат. Против его, Костецкого, хитрости у того врага есть своя смертельная хитрость, и хотя он, Костецкий, всегда наготове, всегда держит сухим свой порох, тот враг умеет нападать на него так неожиданно, так коварно, что вся готовность Костецкого идет прахом, ничего от нее не остается, кроме бессильного желания, чтобы все скорее кончилось — кончилось раз и навсегда. «Пусть они уйдут, пусть они оставят меня в покое!» Но Повх и Курлов не уходят из его блиндажа; военврач Ковальчук и Оля Ненашко сделали свое дело и сразу же ушли, а Повх и Курлов сидят у стола и молчат. Их молчание не обещает ничего хорошего; наверное, они знают что-то, чего Костецкий еще не знает, и потому не уходят, что должны сказать ему, с чем пришли в блиндаж, когда он упал на свои нары и не смог больше подняться. Ваня побежал за Ковальчуком, а они стояли над ним и видели, как он корчится от боли, слушали его стоны, наклонялись над ним, молча переглядывались, думая, что ему уже пришел конец… Нет, это еще не конец, но уже скоро, очень скоро. Может, нужно им сказать, что он знает, с чем они пришли? Или не сдаваться до последней минуты, притворяться, что он ничего не знает? Они не посмеют ему сказать, и он уйдет из этого блиндажа, из этого заболоченного леса, с этого последнего в его жизни рубежа командиром дивизии, а не уволенным за непригодностью к делу, умирающим генералом. Нет, нужно взять себя в руки, нужно собрать все силы и но сдаваться, как не сдается солдат, даже зная, что смерть неизбежна! «Пусть они уйдут!» Сколько раз он видел, как, вынужденные биться с врагом, во много раз более сильным, бойцы не только не терялись, не только не думали об отступлении, а становились еще злее и бились до последнего патрона, до последней гранаты, которую берегли для себя… Видел он и таких, что отступали — по приказу командования или по собственной воле, все равно, — потом они уже нигде не могли скрыться от суда собственной совести, если у них оставалась совесть, если ее не убивал страх. «Пусть они оставят меня в покое!» Костецкий делает отчаянное усилие, осторожно открывает глаза — веки такие тяжелые и так медленно раскрываются, словно они из железа, — он открывает глаза и встречается взглядом с глазами Повха и Курлова. Они смотрят на него озабоченные и суровые: он не ошибся, что-то случилось, но, кажется, совсем не то, что он думал. Повх толстыми пальцами берется за дужку своих очков, снимает их. Костецкий видит мелкие добрые морщинки у его глаз. Курлов тоже улыбается как может; оба откровенно рады тому, что он хоть на короткое время победил своего врага.

— Ну, как дела, Родион Павлович? — говорит, улыбаясь морщинками возле добрых глаз, начальник штаба Повх. — Прошло?

— Прошло, — пробует улыбнуться ему в ответ Костецкий. — Прошло, будь оно проклято!

— Ну вот и хорошо, — быстро бросает себе за уши дужки очков полковник Повх. — Не время ему поддаваться… Перебежчик с очень важными сведениями.

Легко, совсем не чувствуя боли, почти без усилий, генерал садится на нарах. Белый тулуп сползает на доски пола, Костецкий бросает взгляд на Ваню. Ваня сразу же подходит с кителем, генерал, не подымаясь, всовывает руки в рукава и застегивается на все пуговицы.

— Допрашивали?

— Отказывается отвечать, — пожимает плечами Курлов. — Заявляет, что скажет только генералу.

— Разрешите, товарищ генерал? — говорит Повх голосом, в котором слышится: «Вы сумеете?» — и добавляет: — Командир разведроты ожидает с ним тут.

— Давайте его сюда.

Ваня выходит. В блиндаж, на ходу сбрасывая плащ-палатку, спускается командир разведроты капитан Мурашко, за ним два автоматчика вводят промокшего до нитки немца в грязном мундире. Он без пилотки, волосы слиплись у него на сером лбу, глаза воспаленно блуждают. Увидев в блиндаже генерала, перебежчик словно спотыкается и, окаменев, останавливается у входа. Руки его прилипают к штанам, из рукавов течет вода и по серым, грязным пальцам перекатывается на штаны. Командир разведроты делает знак автоматчикам, они тоже выходят.

Костецкий долго смотрит на немца. Он их немало уже видел за два года войны, начиная с первого дня, даже раньше: первого он увидел еще до начала… Тот перебежчик так же навытяжку стоял перед ним с помертвевшим, серым лицом, и так же бегали у него глаза. Командир пограничного отряда позвонил Костецкому по телефону, и он выехал на заставу ночью, набросив на плечи кожаный реглан. Тот перебежчик стоял у стены в хате, и если бы не плакат с пограничниками и собаками у него за спиной, лица его нельзя было бы отличить от белой стены. Тот перебежчик был очень молодой, высокий парень, из рукавов короткого и узкого для него мундирчика выглядывали большие красные руки с черными полосками земли под кривыми ногтями. Что заставило его перебежать к нам? Ему угрожал расстрел, он был пьян и ударил офицера — разве этого мало? Военно-полевой суд действует быстро и неумолимо. К тому же он всегда сочувствовал русским, его отец был коммунистом — неужели это тоже не имеет значения? Больше всего тот перебежчик боялся, что русские его расстреляют; сначала он не думал об этом, теперь он был убежден, что его так или иначе расстреляют. С часу на час начнется война, врагов большевики не милуют. К тому, что говорил перебежчик, стоило прислушаться, командир пограничного отряда не напрасно вызвал Костецкого ночью.