Изменить стиль страницы

Между тем, отец изменился так, что это стало беспокоить и Лену, и мать. Внезапное, страшное постарение, слишком очевидная худоба, не свойственная никогда раньше ему робость — все это были сигналы какого-то серьезного внутреннего неблагополучия. Тяжелые, тревожные думы все чаще настигали Лену.

* * *

Однажды утром она несколько раз прошла мимо старушки, сидевшей на краешке стула в самом углу палаты. Ее иконописное лицо в глубоких темных морщинах было полно такой неизбывной печали, откровенного горя, что, не выдержав, Лена подошла к ней, спросила:

— Что с вами, бабушка?

— Ничего, деточка, ничего — как-то уж чересчур поспешно отозвалась старушка. — Все нормально, ты не беспокойся… Просто, деточка, негодяйка я, преступница. А больше — ничего…

— Ну, что это вы на себя наговариваете! Что случилось-то?

Бабушка рассказала о своем горе… Жила вдвоем с мужем, парализованным уже несколько лет. Дети выросли, поразъехались, и они со стариком доживали свой век вдвоем. Нет, на детей — никакой обиды, дети у них хорошие, всегда к празднику то деньжат пришлют, то посылочку, а летом, глядишь, и в гости приедут. И к себе звали. Только они со стариком решили, что уж лучше им одним век свой коротать. Ни от детей не будут зависеть, ни их стеснять… Так вот и жили.

Как-то раз пошла она в магазин за молоком, деда на замок заперла. Пока в магазинной очереди прохлаждалась, дома, видимо, короткое замыкание произошло — вспыхнул их старый домишко свечкой. Соседи в дом-то заскочить не успели, не вытащили деда. А она вернулась — дом уже догорал.

И вот теперь проклинает она себя, не дает ей покоя самый дорогой человек, погибший страшной смертью, днем и ночью все думы — о нем, о том, как он, бедный, в свой последний, смертный час звал ее, дуру старую, безмозглую, какую он, старый, муку принял…

Лену уязвил рассказ старушки, поразило ее чувство вины перед покойником. Ну, что ей можно было сказать, чем утешить? Да и чем тут помогут слова? Она лишь тихонько гладила старушку по голове, как ребенка, а та, прислонившись к ее плечу, тихо и убежденно повторяла:

— Ну как мне теперь жить? Зачем? Мы ведь с ним почти сорок пять лет вместе, все было поровну, и радость, и горе… Не могу я жить без него, деточка, не могу! Сердце болит, ох болит…

На следующий день рано утром санитарки в шкафу, где хранились телогрейки, обнаружили уже застывший труп. Старушка повесилась на связанных чулках. Услышав пронзительный визг санитарок, Лена почему-то сразу подумала: "Бабушка…" А когда увидела на полу ее маленькое, скрюченное, детское тельце, вдруг как бы издалека, со стороны, услышала свой вопль: "Ба-буш-ка!"

Придя в себя, Лена увидела наклонившиеся над ней встревоженные лица Татьяны Алексеевны, Ворона, Ликуевой, Гэ-Гэ, кого-то еще.

— Ну, слава богу, очнулась! — облегченно вздохнул Иван Александрович. — Ты, что же, голубушка, моду такую взяла — в обморок шлепаться?

— Бабушка… где? — тихо спросила Лена.

— Ну, как — где? — растерянно переглянулись врачи. — Увезли ее… в морг… Тяжело все это, очень тяжело. Но что же теперь поделаешь? У нее, Леночка, было тяжелое психическое заболевание. А мы — не углядели, что поделаешь…

Опять "психическое заболевание"! Совесть, душа, тоска — эти понятия здесь даже в голову не приходили. На все случаи жизни одно объяснение — "психическое заболевание". Психиатрия — очень удобная наука, все объясняет очень просто…

После смерти старушки Лена впала в беспросветную меланхолию. Она все пыталась понять, почему люди наиболее совестливые и душевные, просто честные погибают, а те, кто не испытывает ни стыда, ни горя, ни чувства собственной вины, продолжают жить. Так где ж она, справедливость?

Отца, наконец, выписали. Перед его уходом им дали свидание. Бдительная санитарка не спускала с них глаз, и оба чувствовали себя неуютно. Поэтому свидание вышло коротким и скомканным — тихо поцеловались и вскоре разошлись…

* * *

Стихи к Лене приходили по ночам. Она называла эти всегда неожиданные озарения "стихопадами". Вдруг среди ночи открывала глаза, и в голове ее начинали звучать, отливаться словно на невидимом линотипе строки. Это было упоительно. Она исписывала торопливым округлым детским почерком по две-три тетрадки. Случалось, за одну ночь выплескивалось на бумагу до сорока новых стихотворений.

Откуда они брались, почему к ней приходили, было непонятно. Лена знала одно: это — ее стихи. Написанные торопливо, впопыхах, они вовсе не отличались изяществом слога, отточенностью мысли, емкостью образов, но то, что все ее стихи были искренни, чисты, что в каждом из них звучал голос взрослеющей, причем очень трудно, души, — это было очевидно. И, может быть, именно поэтому люди, никогда не интересовавшиеся поэзией, внимательно слушали все, что она читала.

Иван Александрович, забегая к Лене "на минутку", первым делом спрашивал:

— Новые стихи есть?

— Есть! — отвечала она и, достав измятую тетрадку, начинала читать написанное минувшей ночью.

Ворон светлел лицом, мягко улыбался, а потом тихо, после долгого молчания, спрашивал: "Тетрадки у тебя есть? А ручка? Что-нибудь еще нужно?"

К следующему разу Лена уже готовила для него рукопись — новые стихи. Он их собирал. Для каких целей — Лена не интересовалась. Просто хотелось думать, что ему эти стихи нравятся.

Иногда в ее голову забредали шальные, потаенные мысли о любви. Тем более смелые и яркие, что сердце Лены по-настоящему пока еще никому не принадлежало. Грезились истории о романтической, необычайной страсти и, конечно, в этих историях именно ее любви добивались свободные, сильные, смелые юноши с волевыми лицами. И тут она делала свой единственный и безукоризненно правильный выбор в жизни…

…А хорошо, что ты на свете есть!
Пусть муж чужой ты,
и любовь чужая,
лелею мысль,
а может, просто месть
самой себе, себя не уважая:
Как хорошо, что ты на свете есть!
Закат пылает,
яростно багров.
Друзья мне хором вслед: "С ума ведь сходит!"…
Из-за холодных пиков и бугров
моя любовь,
как солнышко,
восходит!
Теперь ей нет порогов и преград,
она — всесильна!
Так она могуча,
что ты стоишь и говоришь: "Я рад!
Иди ко мне, пожалуйста, не мучай!"
Все это — явь.
Да, это все — не сон.
Два сердца бьются радостно,
Крылато.
В выси сердцам трепещет в унисон
холодный месяц
в серебристых латах…
Но вот проходит
радость торжества.
Любовь попала
в черную немилость.
Прохладен взгляд.
Ладонь, как снег, жестка.
И сердце, словно ветка, надломилось!
Зачем я так?
Ведь ты же муж чужой,
И ты — любовь совсем-совсем чужая.
Я в чью-то жизнь
ненужною межой
вторгаюсь
и себя — не уважаю!
Есть у всего
законный свой исход.
Как я могла хоть в мыслях —
покуситься?!
…Растет трава.
Огнем цветет восход.
И — бронзовое поле
колосится….
…И хорошо, что ты на свете есть!