Изменить стиль страницы

- Non. У меня есть сестра.

Сорен прищурился. Кингсли рассмеялся.

- Это правда. У меня есть старшая сестра Мари-Лаура. Она и Maman делали всю уборку. Papa работал. А я, я делал все, что хотел.

- И почему я не удивлен? В этой школе есть сироты, что провели половину своего детства на улицах и стали более дисциплинированны, чем ты.

- Представляю, сколько нужно дисциплинированности, чтобы выжить на улицах. А мне нравилось быть баловнем. Единственный сын во французской семье - завидное положение. А ты? Я не представляю, чтобы ты много убирался в своем доме.

Глаза Сорена потемнели от услышанного вопроса, но его лицо оставалось спокойным.

- В доме отца был большой штат прислуги. Моя сестра Элизабет и я должны были держать в чистоте наши комнаты. У нас было мало работы по дому. Помимо того, что мы пытались выжить под этой крышей. 

- Что, так плохо, да? - спросил Кингсли, желая выудить больше секретов у Сорена о том, что произошло между ним и его сестрой.

Сорен кивнул, продолжая работать. Его руки беспрестанно двигались. Он излучал чистую решительность, когда проводил мыльной тряпкой по столу.

- Быть единственным сыном в семье, которую контролировал безумец, насилующий детей - незавидное положение.

Кингсли выронил губку.

- Ты сказал… ты говорил, он изнасиловал твою мать. Ей было…

- Восемнадцать, - констатировал Сорен, продолжая чистить. - Но моей сестре было восемь. Только восемь.

- Mon Dieu.

- Non. Pas du tout. У Бога гораздо больше общего с нами, чем с ним. Монстр, который называет себя моим отцом, насиловал ее. В то время как все это происходило, я учился в школе, в Англии, в противном случае на моей совести были бы две жизни вместо одной. Но я бы предпочел не говорить об этом. Расскажи мне о своей сестре.

Кингсли сглотнул. Он ничего не хотел больше, чем услышать о детстве Сорена. Как бы жалко это не звучало, это все же был он, его жизнь, его прошлое. Кингсли пил каждое драгоценное откровение как вино. Никто в школе ничего не знал о Сорене, даже его настоящее имя. О нем слышали сплетни, рассказывали истории, но никто не знал его, настоящего его. Интимность секретов была почти столь же мощной, как Кингсли и их две совместные ночи. Почти.

- Мари-Лаура, - Кинг оторвал взгляд от Сорена, который, казалось, глубоко увлекся чисткой камней очага. - Она прекрасна. Я ее брат, и даже я признаю, что она самая красивая девушка в мире. Она танцует.

- Танцует?

- Да. Она балерина. В хоре Парижского балета. Но она хороша. Очень хороша. Когда-нибудь она станет примой.

- Ты скучаешь по ней?

- Очень. Она – все, что у меня осталось сейчас, на самом деле. Родители моего отца умерли много лет назад. Родители моей матери даже не говорят по-французски. И они никогда не любили Papa. Трудно быть рядом с ними. Мари-Лаура моя единственная семья. Она посылает мне письма каждую неделю. Ужасные письма. Я едва могу читать их из-за всех этих потеков.

- Потеков?

- Она плачет, когда пишет мне. Плачет из-за Maman и Papa. Плачет о том, что мы порознь. Я думал, она убьет меня на похоронах…

- Подходящее место для убийства.

- Очень. - Кингсли улыбнулся, хотя воспоминания о том страшном дне вернулись к нему.

Две урны бок о бок на алтаре. Бесконечная вереница провожающих в последний путь, большинство из которых Кингсли никогда не встречал раньше. Деловые партнеры отца. Друзья его матери. У всех были руки, что нуждались в пожатии, щеки, что необходимо было поцеловать. Но все, что он хотел сделать, это рухнуть на пол и рыдать в течение нескольких дней и недель, месяцев и даже лет, пока он не умрет, и сможет снова быть вместе со своими родителями. Потом за ним пришли родители его матери. Их торжественное: «Пора идти, дорогой» были тремя наиболее болезненными словами, сказанными ему, после тех других четырех страшных слов, что Мари-Лаура шепнула ему тремя днями ранее: Maman и Papa ушли. Кингсли позволил себя увести, его сознание было в оцепенении. Но его ошеломленное состояние разрушилось, когда он почувствовал, как десять острых ноготков впиваются в его руку.

- Non. Non… - плакала Мари-Лаура, прижимаясь к нему, как будто ее собственная жизнь висела на волоске. Ее красивое лицо исказилось от боли, и ее словарный запас был сокращен до одного слова non. На протяжении десяти минут она крепко держалась за своего младшего брата, рыдая у него на плече и поглаживая волосы... И тогда Кингсли наконец расплакался тоже. Их родители уехали во второй медовый месяц, в Тоскану. Таков был план. Им даже не удалось выбраться из Парижа. А теперь только они с Мари-Лаурой остались друг у друга. И его забрали у нее в Америку.

- Мари-Лаура, она сошла с ума после похорон. Я никогда не видел ее такой. Обе мои руки были расцарапаны в кровь к тому времени, пока наши бабушка и дедушка, наконец, оттащили ее от меня.

Кингсли беспокоился о своей сестре. Она любила слишком сильно. Чересчур сильно. Его. Их родителей. Любого, на кого она обращала свое внимание. Он хотел, чтобы она могла уехать с ним в Америку. Это бы усмирило ее, успокоило ее нервы. Возможно, она начала бы исцеляться здесь, как он.

- Иногда причинение боли - единственный способ, показать любовь.

Кингсли полоснул Сорена взглядом.

- Поэтому ты делаешь мне больно?

Лицо Сорена ничего не выражало. Он вообще не проявил никаких эмоций, когда просто ответил:

- Я уж точно причиняю тебе боль не из ненависти. Продолжай. Что с Мари-Лаурой?

- С ней не все в порядке. Она беспокоится обо мне. Когда меня ранили в школе, она начала продавать ювелирные изделия Maman, чтобы приехать навестить меня. У нее нет денег. У Papa были долги. Они оставили нам очень мало, когда умерли.

- Ты, кажется, переживаешь о ней не меньше.

Кингсли сфокусировал свое внимание на столе.

- Да. Она эмоциональная. Не слабая. Она очень сильная, честно говоря. Человек сильных страстей. Каждого, кого она любит, она любит так, будто умрет без них. Это… нехорошо так сильно беспокоиться о людях.

- А почему нет?

- Потому что они умирают. Или когда-то умрут. Даже ты. Мы обречены с рождения. А ведь можем просто наслаждаться всем, чем хотим, oui? В любом случае неважно.

- Ты сатанинский гугенот. Я не могу поверить, что опорочил себя кальвинистом.

- Так же, как и я, - сказал Кингсли, пытаясь сохранить невозмутимое выражение лица. Он отказывался позволить Сорену увидеть, насколько он наслаждался тем, что опорочил себя этим католическим пианистом, который пугал всех в школе, кроме него. - О чем ты только думал?

- Очевидно, я не думал. - Сорен подошел к Кингсли и забрал тряпку из его руки. - Очевидно, я и сейчас не думаю.

Потянув руку к шее Кингсли, Сорен начал расстегивать его рубашку. Вскоре Кингсли был раздет догола и лежал лицом вниз поперек стола. Грубые деревянные края поверхности которого врезались ему в бедра. Сорен снял кожаный ремень и теперь использовал его, чтобы показать ему, как мало он думает о богословии Кингсли. А после длительной порки, когда задняя часть всего тела Кингсли саднила от пламенных рубцов, Сорен показал ему, как мало их различия в богословии значили для него. Два часа боли и удовольствия прошли в красной дымке. Они оба оказались на теперь чистом дубовом полу эрмитажа, Кингсли голый, а Сорен все еще одетый; Кингсли улыбающийся, а Сорен пытающийся не улыбаться.

Там, на полу они лежали рядом друг с другом, глядя в потолок. Кингсли, потянулся, пытаясь найти руку Сорена. Он обнаружил ее рядом с его бедром и позволил своим пальцам расположиться на пальцах Сорена. И хотя Сорен была внутри него лишь минуту назад, казалось, запредельной вольностью, держать его за руку.

- Я думаю, мне здесь понравится, - признал Кингсли. - Дыра, peut-être. Но это наша дыра.

Сорен, наконец, улыбнулся.

– Так и есть. И будет лучше, когда мы закончим. Мы можем принести чистую раскладушку и матрас из школы. На складе есть с десяток.