Почему не спустился Иван из рубки на главную палубу внутренним трапом, через коридоры жилых кают, а ринулся к наружному, под острым углом уходящим вдоль двенадцатиметровой высоты надстройки, которую осыпало сейчас брызгами, потом он никак не объяснит себе: почему?

Станцию клало с борта на борт. Не отпускала еще и килевая качка, и судно в каком-то странном спиралеобразном движении уходило в каждый провал пенной пучины.

Перегнувшись пополам, циркульно выбросив ногу в очередном толчке, он поймался за оба поручня и, как с горки, тормозя каблуками о ступеньки, быстро заскользил вниз. Со стороны это выглядело странным, нелепым, если б кто-то наблюдал со стороны. Но мыслимо ли кому торчать на палубе сейчас? Здесь, в двух метрах от воды, волны захлестывали через фальшборт и стоило ловкости добраться до двери, ведущей внутрь судна. Шарахаясь от переборки к переборке, добрался Иван до камбуза. Бачок на плите, защелкнутый крышкой и стиснутый по бокам штормовыми поддержками, урчал, пуская фонтанчики пара. Эмалированное ведро догоняло по палубе банку сгущенного молока. Притиснутые в угол буфета, стаканы при каждом наклоне станции круглили свои тонкие рты.

— Ты где? — Иван заглянул через амбразуру в кают — компанию, в кладовую — никого. — Эге — ге, Витя!

Сбегал в каюту Сапунова. И там его — нет. И тут приметил, что нет и мусорного ведерка. Кок имел обыкновение перед обедом выносить мусор на корму, где еще в Тобольске установили специальные ящики. Иван с тревогой посмотрел на «голое» стекло иллюминатора, что постанывало при очередном накате волны, и кинулся на корму. Картина, что он рассмотрел издали, была смешна и… трагична: тяжелый «зиповский» ящик, доверху набитый очистками и мятыми банками из-под консервов, как поплавок, гоняло по палубе, которую методично накрывало волной. Стараясь поймать за ручку ускользающий ящик, Сапунов петлял за ним вдоль леерного ограждения, спотыкаясь и теряя равновесие.

— Брось его, брось, а то тебя смоет! — закричал Иван, но кок, кажется, не услышал. — Брось… японский городовой!..

Почти одновременно с Пятницей, только по коридору правого борта, добирался на корму Миша Заплаткин. Своя забота у Миши: он кинулся к ялику, который волнами выбило уже из кильблоков. Еще волна — и…

Иван видел, как цепкие пальцы Миши ухватили скорлупку ялика, как, ловя раскачивающийся со свистом тросик шлюпбалки, тот успел зацепить его за растяжки.

— Братва — а!

Кока на палубе не было.

Пятница перехватился за скобу надстройки, страдальческим взором обшарил ют: кроме мокрой головы Миши, выныривающей из-за борта ялика, который он успел уже закрепить, никого.

— Братва — а!

Кока на палубе не было.

И тут Иван заметил, что ящик с мусором, который минуту назад гоняло из угла в угол, неподвижно приткнулся к фальшборту в том месте, где смятые еще в Салехарде леера заменял кусок тонкого каната.

Кинулись они одновременно. Пятница прижал ящик коленом, чтоб не опрокинулся за борт, а Миша, подхватив висевшего над водой кока, за руки выдернул его на палубу. Ловко, как-то игрушечно вышло это у Миши Заплаткина.

— Бойся! — наклонился он, остерегаясь навесным брызг.

— Не хрен бояться теперь! — выдохнул Пятница.

— Ну и клещи у тебя! — потер кисти рук Сапунов.

— Че ты сказал?

— Ниче… таппочки вот уплыли…

— Хм, тапочки! — поерошил мокрый чубчик Пятница.

И тут Мишу вывернуло. Пока он отдавал шторму сапуновский борщ, успели заново прикрепить к надстройке злополучный ящик, затем все вместе перебежками добрались до камбуза.

— Тап — почки уплыли! — произнес, дрожа, кок и нервно рассмеялся.

Мишу снова затошнило, он кинулся было обратно на палубу, но Пятница поймал:

— Да куда — а… Блюй здесь, подумаешь…

— У него аллерлергия на мои тапочки…

— Угораздило тебя! — покачал головой Пятница, стягивая мокрый полушубок. — А этот тоже мне — гимнаст! Из шлюпбалки турник сделал, а закрепить должен дядя. Остались бы еще и без ялика.

— У него аллергия на мои тапочки.

И очередной вал накрыл «Северянку».

9

Близкими казались минуты прихода на «место», радужными, просветленными, оставленные за кормой штормовые и ледовые мили. О пройденной дороге уже не думалось как вчера — с тревогой за предстоящий день, за «Северянку». Вчерашнее вспоминалось с легким сердцем, как неотвратимое, неизбежное в ледовых морях, без чего здесь и жизнь — не в жизнь.

Днем еще — так себе! Днем то блистало солнце, слепило белым мрамором торосов и миражных городов на горизонте, то просеивало сквозь решето тумана липкую серость, и суда, держась друг друга, настойчиво, неутомимо продвигались вперед,

В такие вахты замедленного скольжения в полумгле мучили глаза рулевые в ходовой рубке буксировщика да сами вахтенные помощники капитана, уточнив курс и молодцевато поправив галстуки на освеженных недавней стиркой рубашках, склонялись к штурманским картам, отмечали точные координаты местонахождения экспедиции.

Днем еще — так себе! Днем можно, отстояв вахту, соснуть в личной каюте или обменять книжку в библиотеке, порывшись в тощих запасах чтива, выискивая бог знает что, но это так — для успокоения интеллектуального зуда, потому что «толковые» книжки уже все перечитаны. Или, глянув в иллюминатор, вдруг с восторгом первооткрывателя залюбоваться на встречный караван судов, поймав себя на мысли о том, что кому-то тоже есть дело — плыть среди этой холодной каши льда, мороси, ветра.

Ночью… Последние две ночи начисто пропал сон. В каютах сидеть — распоследнее дело, народ ходит друг к другу в гости, услаждает душу разговорами о доме, пьет — гоняет чаи. Начисто разорили чайные припасы кока. Он выдал на «каждое рыло», как выразился Милован, по нескольку пачек печенья, Пятница достал из кладовой два электрочайника, и теперь главный щит станции — «резиденция» Пятницы — превратился в корабельное вече, где решаются за чаем животрепещущие вопросы бытия.

О недавнем шторме, наделавшем хлопот, помалкивали. А перед глазами еще стояла тугая зелень взбунтовавшейся воды и невыразимо экзотический мыс Шелагский, что неожиданно вырос из ледяных брызг по правому борту. Устрашающая близость его превратила тогда «Северянку», казалось, совсем в беспомощную скорлупку — в соседстве с этим обросшим льдом исполином среди моря. Нахлестало воды в бухгалтерию, Меломан выловил всплывшие под диваном модные «колеса», сушил на дизеле. Пришли в кают — компанию — плавает шахматная доска: кто-то открутил накануне иллюминаторы, нахлестало. Виноватого искать не стали. Вычерпали воду в пролив Лонга, подбирая плавающих коней и слонов, которым ни за что ни про что пришлось испить соленой водицы.

Но какие стоят ночи! Морозец. Сыплет мелкий снежок. Он осеребрил палубы, опушил снасти, и в свете прожекторов ледокола «Северянка» выглядит невестой в подвенечном уборе. Кто-то протоптал тропинку на корму. Но снег сыплет и сыплет, и, наконец, — ни тропинки, ни одиноко темнеющей трубы, повсюду порошистая девственная белизна.

И только черные провалы за кромкой бортов, но и до этого дела нет, поскольку осовевший от чаев народ помогает Пятнице коротать его вахту.

В такую ночь прошли Большой город, куда намеревался еще зайти начальник экспедиции, чтоб опять в спокойной бухте исследовать подводную часть станции — ей досталось напротив устья Индигирки. Но и Большой город уже позади, и колючий штык прожектора обшаривает в ночи новую даль, за которой…

Но тут всколыхнуло Милована:

— Ру — упь сорок за одну строчку! Спокуха, спокуха, фраера… Это сколько же… Это сколько же, к примеру, бутылок пива выйдет? Куплет — четыре строчки, по рупь сорок каждая, бутылка пива, ну — с надбавкой, около полтинника. Так это ж, фраера… Не — е! Слушай, да мы тебя, Витя, никуда не отпустим. Камбуз побоку, выделим лучшую каюту и сиди, строчи. Темы мы тебе… О темах можешь не волноваться. Спокуха!

— Речь выдал наш Василий! Слыханное ли дело! — поддел Милована Глушаков, он все еще помнил то собрание, на котором предлагал «списать» его на берег.