Теперь, когда дважды изменив курс, экспедиция соединилась с «Арктикой», следуя за ее кормой кильватерным строем, соединенная тросами — в центре «Северянка», — Борисов был рад подвернувшемуся делу. Не торчать же в рубке возле капитана!

А караван шел и шел сквозь пробитую флагманом дорогу, и мелкие льдины, царапая борта, не портили благодушного настроения Борисова, потому так спокойно и умиротворенно ответил он на стук в каюту.

— А — а… Присаживайся, Виктор Александрович, как дела?

— Хлеб кончился, Станислав Яковлевич, умер хлеб! — Сапунов решил, что надо уж сразу выложить. И выложил: — Последнюю булку на ужин порежу…

— Я, конечно, займу еще червонец… сходи и купи! Что, не нравится? А я при чем, понимаете?..

«Резонно, — подумал Виктор. — Молодец, юмору хватило…» Он и сам себя ругал: прошляпил на Диксоне! Ну что бы отрядить кого-то в магазин? Замотался, закрутился. Расхлебывай!

— Мука-то есть у нас?

— Два мешка, — и Виктор опять с ненавистью подумал о тугих кулях, что спокойненько, словно дожидаясь своего часа, постаивают в кладовой… Несколько раз уже ощупывал их сытые бока, вздыхал и, покружа беспомощно по камбузу, опять возвращался в кладовую, проклиная собственное бессилие: уж лучше бы не торчали в углу, не томили душу.

— Мука есть, дрожжи тоже. Работай! — как всегда, припечатал Борисов, пристукнув ладонью по столу.

«Я тебе наработаю!» — весело подумал Виктор, вспомнив анекдот про бича, который пришел наниматься на судно. «Я тебе наработаю!»

Но анекдот анекдотом, а надо было что-то делать, подступаться к дрожжам, идти врукопашную на злополучные кули с мукой. Надо. Утром к чертовой матери полетит весь его нестойкий, дышащий на ладан, поварской авторитет!

Он зашел в каюту к Мещерякову, тот сразу замотал головой, спроси, мол, что полегче! Дед тоже отрицательно потер лысину, с другим народом из обслуги станции и говорить излишне. К морячкам не пошел — стыдно. Оставался Ваня Пятница — эта палочка — выручалочка.

— Это тебе не стишки складывать, — насупился Ваня.

— Во! И ты туда же! Я о деле спрашиваю.

— Тебе знакомы такие термины, как опара, закваска, квашня?

— Ваня — я!.. — вздохнул Виктор. — Знакомство с квашней было в детстве, и то чисто созерцательное.

— Белоручкой рос… Мало, знать, пороли!

— Мало, Ваня, ты прав. Но я великолепно чую и сейчас ветхим своим обонянием, как пахнет возле теплой печки вечерняя квашонка.

— Вот видишь, возле тепла. Стало быть, в переводе на мягкую пахоту… Кумекай. Нужда заставит…

— Заставит, — невесело усмехнулся кок. — Век живи… Пойду я. Рискну, как говорится.

И он бодрей ушагал на свой камбуз. Иван посмотрел ему вслед, подумал еще, что неплохо бы заглянуть к коку, еще приободрить человека советом, но — вахта, надолго не отойдешь от приборов главного щита, от телефона. Из коридора донесся голос Сапунова, дробь каблуков на трапе, веселенький свист. И Пятница успокоился: воспрянул!

А на камбузе уже началось священнодействие. Сияли во всю разливанную мощь потолочные плафоны, попыхивал парком титан, накалялись кружки плиты и духовка — энергии жалеть — экономить не надо, напротив, Пятница подсказывал вообще не выключать плиту и на ночь, хоть какой-то расход энергии, хоть какая-то нагрузка генератору!

Виктор приготовил «компоненты» — дрожжи, яйца, соль и сахар, опять прицеливался в мешок с мукой, затем уже смелей с бойцовским воодушевлением вспорол простроченную двойным швом кромку, просунул руку в крахмальнохрусткую мякоть нутра и совсем почти профессионально, как это делают кладовщики, наполнил совком ведерко.

Он замешал опару, полистав для надежности поваренную книгу, в которой хоть и забыли напечатать главку о хлебе, зато подробно (до граммов!) расшифровывалось, в каких дозах замешивать тесто на блины, полюбовался в который уж раз красочными иллюстрациями тортов и ромовых баб и, захлопнув учебник, пристроил ведерко с опарой на штормовые крепления плиты. Боже мой, увидели б его в сей миг приятели, умно толкующие о журнальных новинках, восхваляющие рациональное мышление современного делового человека, праздно рассуждающие о трудовой первооснове творческого индивидуума! Все это казалось сейчас Виктору пустой забавой, схоластическим, ненужным трепом издалека… Он вдруг вспомнил, вот так же хлопотала в кути мать, просеивая муку, с виртуозной ловкостью нянча в ладонях сито, отсыпав кристаллинки отрубей в посудину, добавляла новую пригоршню накрученного на ручных жерновах помола. И в доме, да что в доме, еще в сенях, куда виновато прошмыгивал с улицы Витька, пахло этим кисловато — сладким ржаным духом. Приходили от соседей, просили в долг опару: «Не успели замешать, да и не досуг: все пластаешься на поле, на базе», и мать одалживала в стеклянную баночку и, запалив керосиновую лампу, продолжала свои монотонные, но такие таинственные для приметливого детского глаза хлопоты…

Совсем близко, в метре от плиты, противно скрежетнуло, затем рвануло трос, и железный, царапающий душу скрежет пополз вдоль борта — к корме. С утробным вздохом вывернулась из-под днища льдина, полоснув под заглушку иллюминатора струями воды и мелких льдинок, и тут станцию потряс такой мощный удар, что, качнувшись, Виктор едва поймал падающее ведерко с опарой. «Северянка» замедлила ход, и было слышно, как загремели под каблуками палубы, пока, повинуясь натяжению буксирного троса и втягиваясь в новое движение, станция не вошла в полосу колотой ледяной каши.

Удары о борта посыпались теперь часто, с пулеметной сосредоточенностью поклевывали обшивку, и вскоре Виктор совсем свыкся с этим грохотом, сожалея лишь о том, что не может быть наверху.

Разделив на ровные тоненькие дольки последнюю, еще салехардской свежести, буханку хлеба для ужина, невесело подумал о том, как приятно было б описать в дневнике этот эпизод плавания, случись такая незадача в многодневном ледовом плену, а тут ведь совсем не геройский случай, а обыкновенное головотяпство. Как же он прошляпил на Диксоне? Да вот и дневник запустил! Виктор взглянул на последнюю, пятидневной давности запись: «29 августа. На завтрак не пришел только капитан. Вышли в открытое море. В 8.00 проходили какие-то острова. Вышки, антенны. Все в дымке — домики, балки. Бортовая качка постоянная…» Н — да, подзапустил он свое хозяйство с тех пор, как проводили Нину Михайловну. Нинок, Нина… Опять всплывало то далекое нефедовское, то совсем вчерашнее: Нинок! И он никак не мог увязать в одно целое цепочку этих событий, встреч, которые, он уже понимал, прочно вошли в его жизнь. И понимал он, что жизнь его приближается к новому повороту…

«Вот возьми. Это булочки, Витя, сама стряпала…» И он вспомнил, как уплетал эти булочки там, в доме старика Никифора, как подвывало в трубе, будто кто-то одинокий и больной просился под крышу…

— Хм, булочки! — он уловил дыхание опары в ведерке, которое привязал теперь за кромку вытяжной трубы, и оно легонько покачивалось над теплом.

Так созерцал бы он эту картину еще какие-то минуты, не возникни тут Гена Бузенков — в шубе нараспашку, в мазуте, с гаечным ключом за поясом.

— Аж на палубе голова кружится… Чем пахнет? Ужин когда? По новому расписанию, а? Да ты что здесь торчишь, в пролив Вилькицкого вошли! Исторический момент!

— Еще вопросы будут? — осадил Виктор.

— Не — е… Жрать охота. Носимся с Милованом по палубам, по трюмам, замеряем уровень топлива, масла… Слышал, звездануло? Вася о железяку стукнулся. А ты в самом деле хлеб печешь? — Гена посмотрел на кока как на диковинку. — Специалист! — и Гена так же скоро исчез, как и появился.

Ужинали на ходу, на бегу. Капитан установил наблюдательные посты по всему судну, и братва, подменяя друг друга, проглатывала ужин, кажется не замечая, что подано к столу.

— На печенье нажимай, — посоветовал Бузенкову Виктор, с тоской угадывая, что по ломтику хлеба явно маловато всем.

Но, черт побери, дозревало, пузырилось в баке ноздреватое месиво. Виктор осаживал его кулаками, но месиво опять взыгрывало, норовя выпростаться наружу, и он, дивясь прямо — таки космической его скороспелости, с ужасом размышлял: а как же поступить дальше? Занявшись приборкой, на всякий случай убрал квашню подальше от жара плиты, то и дело посматривая: на месте? Пробовал на язык — ничего, вроде съедобно! И наконец, решась, выхватил из бака кусок тягучей податливой массы, бросил в рассыпанную на столе муку и с ожесточением принялся мять, вкладывая в это занятие накопившееся вдохновение.