На открытом месте даже легкий ветерок сразу хватает за щеки. Норовит забраться под гусь, выдуть накопившееся за дорогу тепло, обыскать, обшарить и под стегаными куртками.

Сашка Лохмач в своем «пуленепробиваемом» шубчике на правах младшего комсостава увязался за дядей Колей и Чемакиным. Начальствующая тройка выбирает место под майну, от которой будут заводить тоню. Башлык размечает лунки, отсчитывает деловито шаги, ставит вешки. Лохмач пытается тоже руководить, посасывая «беломорину». Но главная фигура сейчас башлык! Даже Чемакин полностью передал инициативу в его руки и возле каждой вешки старательно уминает снег, чтоб не свалилась.

— Господи, благословясь, начнем! — Дядя Коля ударил пешней лед. Звонкие хрусталинки брызнули под ноги, рассыпаясь по пасту, откатываясь и застревая в натоптанных вокруг следах. Глухо откликнулись еще восемь пешней, разгоняя в голове мысли, в теле — тепло и задремавшую кровь.

Витька вместе с Толей, Акрамом и Володей угадали на крыло к Яремину. Звеньевой не торопится, пока не надолбят лунок, рано загонять норило под лед. От перематывает в кольцо капроновый тросик, вяжет за один конец невода. То же самое, глядя на него, ладит Сашка Лохмач.

— Нажмем, мордовороты! — кричит Толя, он первым продолбил лунку. Лед крепок — толщиной с полметра, а то и больше.

Витьке не нравится, что он попал на крыло к Яремину. Можно уйти к Лохмачу, но там подобралась своя компания. С нею и Шурка — конюх. Шурке — конюху можно и не долбить, на то он и конюх, но заменить его некем. Чемакин будет писать Шурке за конюховство и за долбежку. Вот и долбит Шурка — конюх.

— Баушке Нюре Соломатиной корытца не нужны, — слышит Витька за спиной голос Яремина.

— Какие корытца?

— А то, что долбишь… Дай-ка пешню. — Звеньевой бросил на снег варежки, инструмент заиграл в его руках. Не сходя с места, он обошел пешней края проруби, углубился, с маху пробил лед, хлынула вода. Она быстро наполнила прорубь до краев.

— Ты это… Пробивай, когда наполовину выдолбишь, с водой-то легче…

— Спасибо, — поблагодарил Витька.

Яремин ушел молча, мотая полами шубы…

Нет, все же с Лохмачом бы веселей работалось. Никак не выходил из головы тот случай — на стрежевом песке. Вечером, после ужина, в красном уголке стучали в бильярд. Витька засунул недочитанную книжку под матрац, занял очередь… Толя с Лохмачом еще не вернулись из деревни, где продавали свой пай — доставшихся при дележке язей. Невелик пай — по пять штук, на старые деньги деревенские бабы давали по пятерке: «на шило — мыло, паперёсы». Витька забил очередь вместе с приятелем Яремина. Сам Яремин накануне о чем-то повздорил с дружком, потом появился вдруг пьяным. После, как рассказывала повариха, мотался по кухне, опрокинул ящик с солью, что-то искал. Опять залил глотку, обматерил повариху вдругорядь, схватил со стола столовый ножик и, как заполошный кинулся в красный уголок.

Дальше все произошло на глазах. Подбежал к приятелю и саданул ножиком в спину. Никто и не ойкнул, как все случилось. Парень пошатнулся, уронил кий, Витька подхватил парня, повел на кровать. Те двое, что играли против них, догнали Яремина и уже на улице два раза ударили о стену, может, кокнули бы совсем, но тот сумел вырваться, убежал.

Рана была неглубокой, но кровь долго не могли остановить. Витька бегал в деревню за фельдшерицей, но той дома не было. Утром на попутном катере раненого отправили в город, в больницу.

Скоро появился в бараке Яремин, продрожал на берегу всю ночь. Трезвый, конечно, явился. Просил не бить. Бить не стали. Не докладывали и Чемакину. Он только к вечеру вернулся с рыбзавода, привез зарплату.

Потом узнали, отчего произошла поножовщина: парень в тот вечер продал пай Яремина, а денег вернул ему мало. В деревне уже сбили цены, за язей платили по четыре рубля.

Приятели, правда, через месяц помирились. Яремин принес на мировую литр белой и еще бегал за вином.

«Гнус», — думал Витька о звеньевом.

* * *

«Ну, ну, шпингалет! — размышлял в эти минуты Яремин о Витьке, ловко играя инструментом в проруби. — Не клевал, видать, тебя жареный петух! Поживешь с мое!» Внутри вскипала злость — на себя, на бригаду, на глухоманную окрестность, куда попал он вроде и не по принуждению: можно сняться — и умотать. «Куда умотать? Намотался уж за свои годы».

И опять давило грудь — стылое, бесприютное. И жалость несусветная к себе обносила голову.

Нашарив длинным, загнутым на конце прутом норило подо льдом, отвернувшее от проруби, он бросал на лицо горсть стылой воды с искорками мелких льдинок, утирался жесткой полой.

«Выучится, гляди! Мороженое девкам городским покупать будет… Чистюля!» — думал Яремин уже не о Витьке, а о ком-то вообще, о недоступной и тоскливой для него жизни. И все-таки эти мысли о потерянном, невозвратном приходили нечасто, но оттого пронзительней оглушали сознание.

Сам он закончил пять классов. В войну. Жил тогда вдвоем с бабкой — крепкой деревенской старухой, не надорванной единоличным хозяйством, в шестьдесят лет ухватистой и расторопной. Мать умерла за несколько лет перед войной, он и не помнил отчего, отец и братовья сражались на фронте, но уже через год вестей от них не стало. В деревне к сорок третьему году жили уже голодно, но бабкина завозня по-прежнему ломилась от припасов — солений, копчений. Подпол в доме полон картошки — не выжирали за лето два сонных, тучных борова.

Закончив пятый, Яремин Игнашка забросил холщовую сумку с учебниками на полати, наточил топор и полез на чердак рубить в корытце табак.

— Ты чё это, Игнаташка? А задачки решать не задали? — притворно плеснула руками бабка. — Ты чё это?

— Хватит, нарешался… Быкам хвосты пойду в колхоз крутить. Робить пойду.

Бабка схватилась было за опояску — отодрать внучка, кинулась за ним по лестнице, но пересекло поясницу.

— Ох, ох! Отягу нет, а то бы я тебя, зверка!

На том и кончилось учение Игнахи Яремина. В колхоз робить он не пошел, хотя парень был переросток — шел пятнадцатый год. Приспособился продавать самосад; курить пристрастились и некоторые бабенки, несли куриные яички, муку. Бабка установила твердую таксу: стакан — на стакан, пару яиц — тоже стакан трескучего и дурманного, как угар, табаку. Бабка одобряла, что внучек развивается, гребет не по-куриному — от себя, а несет копейку в дом. Парень рос сообразительный. И сама бабка, хоть уж лет двадцать жаловалась, что нет «отягу», проворно пасынковала табакову плантацию, таскала из печи в печь тяжелые чугунны, с утра свистела по двору в глубоких калошах — управлялась с боровами. Не противилась, когда Игнаха выворотил из банной каменки котел и завалил его на ручную тележку.

— Чё опять задумал?

— На Соленое! — крякнул подросток, впрягаясь в оглобли.

На Соленом озере, в трех верстах от деревни, сутки палил костер, вываривая из тяжелой, перенасыщенной воды соль, за которую подчас шла бойня в сельпо. Соль отнес в заплечном мешке за пятьдесят километров в районный поселок — на станцию, сбыл за деньги. Принес обратно кусок лежалой мануфактуры, гостинцев. Конфеты бабка спрятала в сундук до осени — угощать старух и мальчишек, которых каждый год созывала на помочи — копать огород. Пластались с картошкой допоздна, просушивая на солнышке, ссыпали по деревянному желобу в подполье и в погреб. Угощала бабка не по военному времени, сытно, подносила старушонкам и подросткам брагу, выстоянную на хмелю да приправленную для крепости табаком. Наутро люди маялись головами, кряхтели, тяжело отдираясь от печек, ползли в одиночку копать свои огороды. Младшая дочь бабки, Игнашкина тетка, тоже ухряпанная на давешней помочи, кричала через улицу, завидев мать во дворе:

— Подкулачница!

Бойкая на язык, работящая, как и мать, она с ней постоянно не ладила, укоряла достатком, у самой-то его не было, как ни билась в колхозе и дома.

— Опять выпряглась! — утиралась платком старушка. Обижаться не обижалась на дочь.

Так и рос Игнаха под крылом бабки, на виду деревни. Выправился в крепенького, невысокого росточком мужика. Работать ему все же пришлось, ворочал он эту работу умело, но окрепшая тяга к барышничеству долго не задерживала его на одном месте. Перед рыбзаводом значился егерем большого заказника, в южном приказахстанском районе, где в летнюю пору гнездилась птица, размножалась ондатра, водились в камышах и кабаны. Платили за должность мало, поэтому охранять заказник деревенские не шли. Игнаха Яремин, вернувшийся только с лесоразработок, откуда-то с севера, смекнул, что за место можно пока зацепиться. Вкопал у озера столбы с дощечками, где половой краской вывел грозное предупреждение: «Заказник. Стрелять запрещается» — и победно объехал на выданном в охотничьей конторе мотоцикле вокруг. Поправил топчан в избушке, переложил печь, заряженное ружье повесил на штыри под потолком, зажил. К той поре Игнаха дважды женился, но обе супруги не привыкли к нему, махнул рукой на семейный очаг, а разжигал под вечер свой, холостяцкий.