Но опять после штормовых дней — тишина и солнце. Благословенный осколочек лета, теперь, наверное, уже бабьего, которое только в сентябре придет в лесостепные колки Прииртышья и Притоболья, а здесь, уже в августе, торопится ухватить последние подарочные лучи.
Сильно наливается река. И на этой сини еще ослепительней бронзовеет надстройками «Северянка», словно взаправдашний осенний костер березовой рощицы, поднятой над гладью задержавшегося в цветении ухоженного льняного поля.
В эти дни братва повадилась бывать в городе, шляться в краеведческий музей, в магазины, в парк, где по вечерам с новой удалыо грохочут барабан и трубы оркестра, завязываются скоропалительные знакомства, а то и вспыхивают драки местной подвыпившей шпаны с новенькими, доходит и до поножовщины. Но братва ходит кучно, внушая уважение не только численностью, но и респектабельным видом — знай наших, не прикасайся!
В карманах зазвенело — и не мелочишко на молочишко, а солидные ассигнации. Из треста пришли переводы — верный знак того, что кончается гостевание на салехардском рейде и тронулся лед не только в устье Обской губы, но наконец оттаяло в загадочных для братвы сферах солидных ведомств и бюрократическая машина наконец раскрутила свои шестеренки.
Прислала телеграмму и Нина Михайловна: «Счастливого пути!» Значит, Чукотка! Прощайте мечты об астраханских арбузах и знойно — песчаных ветрах и, что совсем убийственно для Васи Милована, загорелые южные женщины.
Провожали Нину багряно — синим полярным вечером. Над тентовой палубой вновь ожил молчавший несколько дней алюминиевый колокол, и она танцевала со всеми поочередно, а дед стоял в сторонке опять в своем олимпийском одеянии, щурясь и посверкивая лысиной: молодежь!
Дед проявил настоящую изобретательность, прямо — таки рационализаторское предложение внес в быт «Северянки», и тут же, не дожидаясь, пока раскумекает его братва, на пару с Пятницей принялся претворять его в жизнь. Подняли брашпилем носовые якоря, станцию развернуло течением на кормовом якоре так, что она сделала семидесятиметровый шаг ближе к городскому берегу. Затем подняли кормовой якорь, и «Северянка» повторила свой гигантский разворот к великой радости братвы: теперь чуть ли не сухой ногой можно сходить на берег. В последние денечки!
— Хорошо у вас, как в сказке! — разгоряченная, осыпанная вниманием и кажущаяся счастливой и беспечной от всеобщего поклонения, Нина Михайловна вытягивала на круг и деда. И Глушаков, польщенный, тянулся на носочках — эх, бог не дал богатырского роста!
— Хорошо у вас…
Она повторила эти слова и Виктору, когда они вдвоем плыли в ялике к речному вокзалу. Виктор загнал скорлупку ялика меж двух торчащих у берега ржавых баржонок. И они прошли на дебаркадер.
— Кончилась сказка, Витя! — она улыбнулась, но получилось ненастояще и натянуто. — Ты, ради бога, ни о чем не думай. У тебя впереди такая дорога, представить невозможно. Не думай, Витя. Встретились, ну что в жизни не бывает? Спасибо, не знаю кому. А я буду вспоминать эту сказку. Не обещаю, что каждый день… Не думай, — она торопилась с непонятной для него решимостью опять выговориться. — Ты люби свою подругу, Витя. Она у тебя серебряная, сам сказал, и любит тебя, я знаю… Нет — нет, молчи, я это лучше чувствую. А я поеду к своему великому энергетику. Что смотришь удивленно? Он, в общем, порядочный мужик… Только будь я помоложе… Хочешь, скажу откровенно: увела бы я тебя от твоей серебряной…
Уже с теплохода, отваливающего от пристани и набирающего ход в крутом вираже, она крикнула:
— Телеграмму жди, Виктор Александрович! — и долго неподвижно стояла у борта.
Ничегошеньки в этой телеграмме не было. Он вертел ее так и эдак, когда прочитал на почтамте у окошечка «до востребования», но иного скрытого текста за ровными, отстуканными на аппарате, буковками найти не мог. Подивился подписи — «Ермакова»: вот ведь какая у нее сибирская фамилия, а он совсем забыл. Все — Нинок, Нина, Нина Михайловна!
На другой день он снова зашел на почтамт, получил от нее письмо. Почерк торопливый, порывистый, буковка к буковке цепляется. Вспомнил — читал где-то — если буквы стоят особняком каждая, то характер у того человека себялюбивый, эгоистичный. «…Я думала о нашем последнем разговоре и, знаешь, Витя, пришла к заключению, что была неправа. Если бы было возможном повернуть все обратно: и тот теплоходик, и поезд…» Обратно? Необязательные слова. Он подумал вдруг, что дважды войти в одну реку нельзя. Впрочем, зачем он так строго? Зачем мерить другого человека, женщину тем более, на свой аршин? «В Москве еще стоит жара, на работу ездить совсем не хочется. Расклеилась, господи, после Полярного круга, подурнела даже, ты бы меня не узнал… Вчера вечером пошла в лес, у нас он близко от Волгоградского проспекта, насобирала, как ты просил, полевых цветов и положила к памятнику Есенина.
Ты ведь серьезно просил?.. Посидела на скамейке, почему-то все — все вспомнилось: куда залетела — в столицу! Страшно захотелось к березам. Напрасно ты завидовал, Витя…»
Шутишь, Нина, подумал он, вовсе не так завидовал! Спасибо за цветы! Да и вообще, что он придирается к каждому слову? Обидели тебя, дорогой? Думал, плакать будет, на шею бросится на пристани, а она вон как умно простилась, гордо, по-современному. Еще должен быть благодарен за нежность, за память. Да что говорить…
Куда-то надо было пойти, развеяться, забыться, что ли, успокоить душу. Он вышел на главную улицу к магазину, столкнулся с Мещеряковым. Леня набрал сетку сигарет и теперь направлялся к берегу. Там опять — «застоялись мышцы» — разминался на веслах Миша Заплаткин.
Виктор прошагал мимо зооветтехникума с рогатыми оленями на фронтоне здания, завернул в книжный магазин, потолкался у стеллажей: солидные издания по растениеводству и химической обработке металлов, брошюры о передовом опыте и еще завал всяких брошюр. В художественном отделе — несколько книжек Свердловского издательства, вязанка репродукций картины «Неравный брак» да стопка неразобранных стихов на незнакомом языке. Он еще потолкался у полок, купил карту мира: в каюте надо повесить! И, невесело размышляя: ладно хоть пластмассовых кукол не насажали на полки, как в гастрономе, вышел на улицу. Покурил у памятника борцу за Советскую власть Тихону Сенькину. Крепкое, широкоскулое, мужественное лицо с окладистой норвежской бородкой смотрело на него сурово и пристально.
Он вспомнил о Соломатиных. Как это он совсем забыл зайти к ним! Удастся ли еще свидеться с Нюрой, да и не улетела ли домой старушка? Ведь просила: «Заходи, батюшко, в любом случае попроведай, мы вроде не чужие теперь, заходи!»
И вот Нюра, она оказалась на месте, не улетела еще, встретила, заохала, засуетилась:
— Не улетела, не улетела ишо, батюшко мой!.. Минтай-то тебя не тронул за ноги?
Виктор удивился: что несет старушка?
Она поняла его недоумение, рассмеялась:
— Юрий напридумывал рыбьих имен собакам. Минтай! У него ишо сучка, ласкотная такая собачонка, дак он ее Пелядью назвал. Ну не выдумщик ли, батюшко! Я уж принялась ему выговаривать: пошто не наши имена собакам дал? Привышно ли животине с таким про — звишшем ходить? Ну, ладно, Шарик или там, прости господи, Жульбарс какой, а тут перед людьми неловко, будто мы непутевые какие! Говорю, ты уж не молоденький, слава богу, четвертый десяток пошел, а все придумываешь. А он, Юрий-то, смеетца: я, говорит, на нонешний манер, по-соврименному. Ага! По — соврименному… А ты проходи в куть-то, Виктор Александрович. Мы с тобой в кути и посидим, чаем напою тебя, батюшко. Как ты зайти надумал-то, я уж гадаю: уплыли? А Юрий-то сказыват: нет, ихняя оказия середь реки ишо стоит…
Виктор рад был и суете Нюры, и простецкой ее заботе, предупредительности, словно в свой родимый дом пришел к матери, но он подумал, что мать еще бы и разговорить надо, чтоб отрешилась хоть на часок от вечной домашней беготни, забот, расслабилась, присела с чайной чашкой к краешку стола, а эта старушка вовсе простенкая, «завсяко — просто» — точней и не скажешь — разболакает свою душу.