— Доедешь до лесочка, увидишь, там Ленин стоит, Владимир Ильич. Высоко так поставлен. Вот и ступай, но не в ту сторону, куда он рукой показывает, а как раз в обратную.

Чемакин помотал головой: силен, мол, дед!

— Каво воротишь, каво? — перебил Лаврена Никифор. — Ты когда в городу-то последний раз бывал?

— Да уж давно. Лет пять как не наезжал.

— Лет пять! Поди уж на другое место изваянье перенесли! Сейчас, говорят, строить все начали. Могут передвинуть.

— Говоришь тоже! Каво другова, а Владимира Ильича не дозволят сшевелить, — заключил Лаврен.

Никифора убедил этот довод.

Собеседники задумались, притихли. В окошко вплывала луна — вероятно, было уже поздно. С полатей посвистывал носом башлык. Моторист с Лохмачом, повесив головы, клевали за столом.

— Юрка-то убрался? — встрепенулась Нюра.

— Не волнуйся, — сказал Чемакин. — К кому-нибудь зашел, посиживает.

— Вот так всегда: ждешь — ждешь, а как приедут, сразу и свиваются из дому.

— Теперь кажин день будешь видеться, — поднимаясь с табуретки, усмехнулся Никифор. — Пора, знать, домой. Спасибо за угощенье, Нюра… Александр, а Александр, — затряс он Лохмача. — Оболокайся, людям отдыхать надо.

— Давай, давай, Саша, завтра на Кабанье будем пробиваться, — поддержал и Чемакин. — Смотри, чтоб ребята не проспали.

На пороге Нюра остановила Никифора:

— Обожди немного, я сальца тебе отрежу в сенях.

Вскоре с морозным скрипом хлопнула калитка. Забрехал вдогонку Шарик. Нюра посмотрела в окошко. От дома отделились три фигуры.

Одна высокая, поджарая — Никифора. Рядом ступал Лохмач. А чуть позади тукал тросточкой Лаврен Михалев. Всем было идти в одну сторону.

9

Сборы были суматошными. С раннего утра в доме началось столпотворение. Нюра металась среди мужчин, а они бестолково совались из угла в угол, дожидаясь завтрака. Первыми накормила рыбаков, те тут же ушли на Никифорово подворье собираться на Кабанье. Сами Соломатины ели тоже торопливо, впопыхах, будто не в своем доме, а где-нибудь в районной столовой перед закрытием, когда персонал выпроваживает последних посетителей, а уборщица уже бесцеремонно возит по ногам мокрой шваброй, успевая складывать в ведро винную посуду.

Но Нюра каким-то чудом в общей беготне сумела замесить жидкое тесто и теперь кидала на стол румяные блины.

— Вот хоть блинами накормлю вас последен раз! — Вся она выглядела в это утро решительной и собранной, и Юрий, тыча блином в сметану, с удивлением посматривал на мать, теряясь от этой решительности, не находя ей объяснения.

Афанасий, наоборот, был немного растерян, медлителен, посматривал на остатки самогона в посудине. И Валентин, перехватив этот взгляд, пододвинул зелье отцу.

— Да, я, пожалуй, дерябну, — кивнул Афанасий. — А то что-то не того…

Встали из-за стола молча. Посовались опять из угла в угол, не зная вроде, с чего начать. Юрий попыхивал папироской, — отец с братом не курили — рассматривал, будто в первый раз, застекленные в рамки фотографии, помалкивал.

Наконец Валентин потянулся за шапкой, решительно просунулся в рукава меховой шоферской куртки.

— Так собираться будем! — и надолго ушел разогревать паяльной лампой машину.

Афанасий еще наладил похлебку Шарику: смел со стола корки, крошки, рыбьи головы, отполоснул кружок колбасы, залил все это вчерашним супом, вытряс из тарелки остатки сметаны.

— Шарику — Мухтарику, — хохотнул он. — Ну, давайте, мать… не на похороны же едем. Складывайтесь.

— Да я уж сама, — ответила Нюра. — С курицами управься.

— Управлюсь, управлюсь… Топор наточил. Юрка, может, ты? Пойди, топор в сенях.

Юрий отрицательно замотал головой.

— Ну вот… А еще на море служил, Афанасий исчез за дверью.

Куры зимовали в тепле, за перегородкой, разделяющей коровью стайку пополам. Летом за перегородкой сидел боров, но его заколол! осенью с первыми морозами, и Афанасий пересадил кур из прохладного закутка поближе: к коровьему теплу. И вот теперь, откинув задвижку низеньких воротец, от скрипа которых поднялась с подстилки Зорька, с любопытством уставясь на хозяина, он просунулся в курятник, чтоб одним духом покончить с курами. Жалости он не ощущал, как не чувствует профессиональный охотник, когда берет на мушку поднятую на крыло дичь.

Курицы шарахнулись по сторонам тесной загородки, осыпая Афанасия перьями. В нос щекотнуло острым известковым запахом помета. Он подождал, пока птица успокоится, придет в себя, но куры продолжали биться: стены, норовя выхлестнуть небольшое окошке с наростами коричневатого льда.

«Петуха, пожалуй, оставлю», — подумал Никифор, словчившись, прижал в углу тяжелую сытую хохлатку, которая потерянно заголосила, словно призывая в свидетели всех своих товарок. Выходя из загородки, Афанасий оглянулся, удовлетворенно отметив, что > красавец огненно — оранжевый петух взлетел на верхнюю жердочку насеста, склонив набок олову, победно перебирает длинными ногами.

— Вот работенка! — чертыхнулся Афанасий и, держа курицу за ноги, шагнул к толстому чурбаку, где индевел на холоде плотницкий топор.

Когда появился в ограде Сашка Лохмач — а зашел он попросить сыромятный решеток вместо лопнувшей супони, — Афанасий кончал последнюю курицу. Ровным рядом — так раскладывают промысловики принесенную с охоты дичь — куричьи тушки обезглавленно кровенели на снегу у поленницы.

Пьяный не столько от самогона, сколько от крови, от свершенного разбоя, Афанасий доделывал работу с каким-то остервенением. Занеся для последнего взмаха топор, он оглянулся на бряк калитки и выронил курицу.

— Держи! — крикнул Лохмачу. Хохлатка, почувствовав волю, заметалась криком по ограде, словно по горячей плите, помогая себе крыльями, устремив вперед голый гребешок.

Лохмач распахнул полушубок, загородив открытую калитку, потому что курицу гнали на него, но она ловко прошмыгнула меж ног под машину, где лежал с паяльной лампой Валентин.

Позднее, когда Афанасий расскажет об этом Нюре, она заметит, что не к добру. А теперь Лохмач гнал уцелевшую наседку вдоль деревни. Минут через пятнадцать нес под шубой обратно.

— Витька с Володей дорогу загородили, а то б — хана! Олимпиец, а не курица!

— Руби, — подал топор Афанасий. — И забирай, сварите.

Лохмач замялся.

— Не приходилось, что ль?

— Курицам — нет… Гуся, помню, возле детдома в карьере прижучили… Слышь, там не осталось? Лихотит после вчерашнего. Во рту будто свиньи ночевали!

— Зайди, Нюра поднесет. Осталось вроде.

Из дома Лохмач вышел повеселевший. Отыскали тут же сыромятный ремешок, отмерили — хватит на супонь.

За воротами зафурчал тягач. Валентин залил уже теплой водой радиатор, прогревал двигатель.

— Правильно, — сказал Лохмач. — В городе поживете, свет посмотрите.

Афанасий глянул на него пристально, но ничего не сказал.

В доме хлопотала мать с младшим сыном. Многое было уже увязано, сложено в квадратный сундук, оголились кровати — перины и подушки завернули рулонами, стянув бельевым шнуром. Упаковали в мешки посуду, обкладывая тряпками, чтоб не раскололась в дороге. Поснимали со стен рамки с фотокарточками, оставив на известке невыгоревшие прямоугольники. Верхнюю одежду свалили в общую кучу, чтоб одним беремем отнести в кузов машины. Набралось много всякого добра, без которого немыслимой казалась жизнь и там, в городской квартире.

Не сложили и половины того, что обнаружилось еще в сенях, в кладовке, в подполе, но Валентин, забежав проверить, как идут сборы, сказал, чтоб брали самое необходимое, да кровать с панцирной сеткой, да не забыли отвязать тушу борова, что висела на вожжах в кладовке. Остальное, мол, — солонину, варенья, картошку — заберет по теплу.

— Мамай, чисто Мамай прошел! — начала опять вздыхать Нюра, оглядывая голые стены, на которых уже одиноко висели цветастые, еще не бывавшие в стирке, новые занавески.

— Занавески-то снимать? — спросил Юрий, когда Валентин вышел.