И была уже у Великой Отечественной Космодемьянская Зоя, и комиссарила в их душах ее лебединая верность поколению и Родине, ее лебединая смерть.

Саднящим стыдным укором прикоснулась та петля ко всему рыцарственному в мужестве. А они были рыцарями, эти восемнадцатилетние, и в тайной присяге своей самую накаленную спрессованную капельку ярости определяли для первого взноса по этому счету, для первого хрипа из вражеской глотки – в отмщение! В отмщение! За окровавленную, поруганную русскую Снегурочку, светлую трагическую Невесту всех восемнадцатилетних.

Такие это были ребята, сведенные летом сорок второго в эшелоны, которым все семафоры России давали «зеленую улицу».

Их привезли в знойное степное междуречье Волги и Дона. И встали солдаты против вырвавшихся ша оперативный простор вражеских танков.

Поводили над ними гремучими жалами железные выползни Рура, а они жгли их, жгли и жгли. Сколько могли. Сколько хватило бутылок с зажигательной смесью.

Окруженные автоматчиками в балочках и оврагах, забрасываемые гранатами, избиваемые воющими на крутых траекториях минами, солдаты лишь до полдня звались солдатами. После полудня те немногие, кто не стал еще мертвым телом, звались уже пленными.

По фляжке воды на войне не успели выпить.

Притекал к гортани – не проглотить и не выплюнуть, – отравлял каждый вдох, обессиливал выдох – медленный яд позора, обиды.

Солдаты не знали, что совершили подвиг. Они готовились к большему и могли большее. Но танки тоже могли большее. Танки могли вырваться к Волге. Сейчас они смрадно чадили, застопорив свой торжествующий яростный, грозный разбег...

А в конце войны сержант Петр Гурушкин форсирует Одер. Есть еще у фашистского рейха и на его лоб осколок. Не на смерть. Подлечившись, он участвует в штурме Берлина. Припасены у Родины и на его грудь ордена.

До марта 1947 года стоит на зональной границе в Германии. Перекликается с американцами: «Привет».

Наконец демобилизация.

На подступах к деревеньке заслышал он петухов, и захмелели, подсеклись солдатские ходкие ноги. Посидел на проталинке. Погрыз березовой веточки. Потом, у отцовских ворот, обнимал задичавшего пса. Терся об его жесткую песью шерсть мокрыми скулами.

Дома.

...В который-то раз на веках, одолев Идолище поганое, порубив Змею головы, доконав шведа под Полтавой, накормив одной русской вороной нашествие «двунадесяти язык», возвращается ратный русский человек на свою запустевшую пашню. Хоронит под тяжкий он камень свой меч-кладенец, свищет «маленьку кобылку соловеньку», и опять благовестит над русой его головой звонкий жавороночий звон, бой жавороночьего горлышка.

Вот и Петр... Выровнял на вальках постромки, надраил до яркого блеска перо лемеха, поплевал, по незапамятному мужицкому обычаю, в полусогнутые ладони, и бороздой, бороздой зашагала его победная, бывшая в огненном употреблении кирза.

Жила с жилой сбегались, жила жилу бодрила, взмокал широченный лоб, гимнастерку съедали белесые выцветы соли. «Бороздой! Бороздой, бурка-каурка!»

Послевоенная деревенька глазастая. Каждый дельный прилежный мужик – опора ее и надежда, и упование. Вскорости правление колхоза «Труд» утверждает Петра в должности бригадира полеводства. Старый Гурушкин при голосовании воздержался, но барашка в домашности освежевал:

– Применительно к сказке кадры растут, – мудрственно обгладывал он грудинный барашкин хрящик.– Подобно тому, что в правое конское ухо залезаем, в левое вылезаем, и пожалуйста...овчины выскочим...

Сам же между тем, стреляный колхозный воробей, глаз с «малого» не спускал. Наставлял. Предостерегал:

– Ты, парень, почтительнее, милее народ осознавай. Доброе слово глубоко пашет. Кинь его позади – окажется впереди. И главное, помни – один воз тянете.

Вспоминал бригадира военной поры:

– Был такой «патриот», костыль ему в горло. Без матерка двух слов не свяжет. И под чох, и под вздох, и под отрыжку...

– Будет тебе, отец, – оставшись наедине, оговаривала старого Гурушкина супруга. – Мало ли навидался парень, мало ли натерпелся всякого?.. Он не жестокое сердце с войны принес. Кабыть даже помягче... Нам, матерям, приметливей.

Шли годы. При укрупнении колхозов Петр по-прежнему остался вознесенским бригадиром. Только теперь уж не за одно полеводство взыскивали с бригадира, а и за коровье, овечье благоденствие, за телячьи недуги, за куриный авитаминоз.

Было с кого и взыскивать. Старался, учился, мужал, постигал. С заботами ложился, с хлопотами просыпался. Врос в хозяйство, глаз наметал.

В одну из ночей 1956 года, между второй и третьей петушиной побудкой, проставил он подпись над заглавными строчками своей биографии: «Прошу принять меня кандидатом в члены КПСС...»

– Прошу голосовать! – предложил собранию председательствующий.

Руки товарищей. Высокие руки.

В Вознесенку вернулся запоздно. У старого Гурушкина светилось оконце.

– Как, Петя!

– Поздравь, отец.

– Я знал! Я предчуял, – засуетился с сухими лучинами старый Гурушкин. – Как же иначе! Предположительно этому даже барашка освежевал... Ма-а-ать! Воспрянь!..

Колхоз «Труд» вливается в Маслянский совхоз. Теперь Петр начал именоваться управляющим фермой,. Должность сия – это то самое многотрудное «среднее» звено в управленческой цепи, располагающееся в аккурат между административным «молотом» и производственной «наковальней». Соответственно этому и а подтверждение сему 365 дней в нормальном году «звено» наше бьют, куют, гнут, плющат, наждачат, закаливают в огне и в воде, испытывают на разрыв, на износ, на гипертонию, неврастению, инстинкт самосохранения. Как исхитриться тут, чтобы бока не болели, затылок терпел!

С целым роем вопросов иду я к Петру Андреевичу.

– Исхитряюсь, – смеется Гурушкин. – Стаж, по- видимому, помогает. Двадцать четыре года – «звено». В меру спорю, в меру не спорю... В нашей должности самое главное – загад свой иметь. Имеют-то, может, многие, а вот отстоять его – тут со стерженьком надо жить. Иначе налепят из тебя свистулек, А загад свой – великое дело! Без него, прямо скажу, неинтересно работать. Хорошо, когда он большой. Хорошо, когда людям он по душе, когда честолюбие он в людях разыскивает. Другой раз ради дела и с «лукавым», иным, пересвистнешься...

Артиллеристы, дабы поразить цель, ведут поначалу пристрелку. Зенитчики высвечивают свои цели прожекторами.

Поскольку народная мудрость доселе твердит, что чужая душа – потемки, а простак мой Гурушкин кроме всякого прочего «пересвистывается» еще и с «лукавыми», решил я его «пристрелять» и «высветить».

С этой нуждой и пошел я по людям.

Человеческие петушки

Ковалев Лука Кирьяновнч, бывший работник райпотребсоюза, так загадал мне про Гурушкина:

– У этого мужика, парень мой, и петухи кладутся. Выехал одно лето наш райпотребсоюз помогнуть сенокосом Маслянскому совхозу – половину из нас направили к Данилову, управляющему Станичеекой фермой, другую половину – в Вознесенку, к Гурушкину.

Данилов нас ласковым словом не привечал, рук наших крепким пожатием не жал, Обедом-ужином не обеспокоился – проще простого мужик рассудил... Поскольку вы, люди, по разверстке приехали, довольствуйтесь тем, что в сумках с собой привезли. Мы и довольствовались. Слегка поработали, слегка покурили, потом поискали смородины, опять покурили, про снежного человека поговорили, потому как – жара. И вот... Не то сорока на хвосте принесла, не то одна баба сказала. Гурушкин-то, оказывается, своих гостеньков- сенокосчиков лапшой с петушатиной кормит, яишню им жарит, холодным, погребным молоком потчует, резкий квас в лагунах им подвозит. Взроптала даниловская половина и безо всякой там разнарядки переметнулась к Гурушкину.

Точно баба сказала! И лапша с петушатиной, и яичница, и квасок.

Вот говорят: брюхо-злодей. Добра, мол, не помнит... По-о-омнит небось! Умнешь с утра петушка, а он тебе после-то в совесть клюется, клюет. А силушка-то в тебе соответственно кукарекает, задорится. И работа тебе не в работу, а в гостевание. Мно-о-го стогов поставили эти петушки вознесенцам. Стократ потом молоком окупились. Человеческие петушки. Душевные.