Изменить стиль страницы

Бездыханная, горестная тишина примяла зал: ни шороха, ни вздоха не долетало оттуда.

Глубоко-глубоко вдохнув, Фомин разлепил наконец губы и медленно по слову заговорил.

Волнение спадало.

Спазма отпустила горло. Высохли глаза.

Ожили, обрели живой цвет губы.

А когда рассказал, как приняли его на буровой, как дважды сбрасывались буровики, чтоб помочь матери и на те рабочие рубли она купила хату и корову, в зале вдруг полыхнули такие яростные аплодисменты, что у Фомина снова намокли глаза. Но теперь, уже не таясь, он вынул из кармана носовой платок. Парни и девчонки разом стали несказанно близкими, родными Фомину, и он взял их, всех сразу, за руки и повел за собой по жизни, которая лежала у него за спиной. Он провел их сквозь голодное, смертельное кольцо фашистского окружения, вместе с ними потом пятился до Волги, вместе штурмовал неприступную гору Будапешта, вместе томился в госпитале, слушая рассказ геолога Копелева о невидимке-нефти, которой пропитана сибирская земля. Ни на шаг не отставая от него, они высадились в сорок восьмом на глухом иртышском берегу и стали мастерить первую буровую, для которой не хватало даже обыкновенной проволоки. Они тоже слышали, как к балкам подходили волки, пугая лошадей — единственный транспорт первопроходцев тех лет.

— Так вот… четырнадцать лет. Из болота в тайгу. Из мороза в комариную духоту. А страна год от году крепче. А страна год от году богаче. И нефть ей все нужней. Появились у нас машины разные. С крыльями и на гусеницах. И вот в шестидесятом…

И опять та самая, похожая на пятачок, самодельная круговинка в густом кедраче… Парни и девчата в зале теперь сидели кому как удобно, лишь бы слышать, лишь бы видеть, и чтоб ничто не мешало, не отвлекало. Он чувствовал их взгляды и эту особенную незримую крепкую связь. Они были с ним. Они шли за ним. Страдали и радовались, побеждали и проигрывали вместе.

Никому, никогда не рассказывал Фомин, как уплыла из его рук первая Золотая Звезда, а тут взял да и рассказал. И о том, как огорчился по этому поводу, досадовал и переживал — тоже выложил начистоту. Так, неприметненько, шаг за шагом дошли они до сегодняшнего дня.

— Что вам сказать напоследок? Молодым, начинающим жизнь? Одно понял я и хочу того же вам пожелать. Живите так, чтоб людям теплей от вас и радостней было. Не жалейте себя для людей. Награды, премии, званья почетные — штука и лакомая и заманчивая. Чего греха таить: всяк не дурак покрасоваться хочет. Но ради этого — жить не стоит. Для людей живите. О них думайте. На них работайте. Им служите. Вы — им, они — вам. Все, что ты взял от людей, уйдет вместе с тобой туда… Останется лишь то, что ты отдал людям. Только добро прорастет добром. Только добро не умирает в чужих сердцах. Мир красен добром. Добром и спасется…

Ах, как легко, как хорошо ему было. Будто кожу сменил и с ней вместе сбросил всю мерзость, что накипела на душе, и вот теперь — обновленный, невинный, молодой и красивый духом — снова вперед. И такими мизерными, далекими и никчемными показались недавние переживания и обиды, пустая неприятная суетня из-за ускользнувшей славы. «Не ради нее. Ради вот них, тех, что за нами, по нашему следу…»

Глава седьмая

1

Все началось с безобидного телефонного звонка Рогова, который попросил принять его «в любое удобное время». Просьба нимало не встревожила Черкасова. Он даже не подумал, зачем так неотложно и спешно мог понадобиться главному бытовику Турмагана. Ответил спокойно:

— Давайте где-нибудь в половине седьмого. Устраивает?

— Вполне. Спасибо, — обрадованно пробасил Рогов.

Весь этот день ушел на затяжную, жестокую перепалку с ленинградскими проектантами, которые привезли наконец-то первый вариант генерального плана застройки города. Высиженный в кабинетной тиши далекого Ленинграда, проект нефтяного Турмагана походил на лоскутное одеяло, сшитое разными руками из неподогнанных разномастных кусков. «Тот же тяп-ляп, только с Петербургским гербом на заднице», — зло сказал Бакутин. И верно сказал. Особенно удручило турмаганцев отсутствие в проекте таких объектов, как широкоформатный кинотеатр, плавательный бассейн, спорткомплекс, музыкальное училище, ресторан, Дом быта. Да и жилые кварталы будущей столицы сибирских нефтяников не поднимались выше пятого этажа.

«Это же не вахтовый поселок — город! Здесь людям всю жизнь жить. Понимаете? — жить! Не только работать. Отдыхать, праздновать, веселиться, рожать и растить детей. Пока ваш проект перейдет с ватмана на землю, здесь будет уже тысяч семьдесят. И добывать они станут побольше Канады…» — резко, с откровенной обидой высказался Черкасов.

Его поддержали все турмаганцы.

Началась лихая сеча.

Ленинградцы не столько оборонялись, сколько нападали:

«Вы требуете девяти- двенадцатиэтажные дома, а фундаменты?»

«Очень близко аэродром? Шум от самолетов? С каких пор в Турмагане стали бояться шуму?»

«Сушилка с подогревом в квартире? Где вы видели такое?»

И не окажись тут областного архитектора и заведующего стройотделом обкома партии, не поддержи они решительно турмаганцев, битва наверняка закончилась бы вничью. А так хоть и с помятыми боками, но все-таки турмаганцы победили. Захватив искромсанный проект, посланцы Северной Пальмиры отбыли восвояси. Только проводив последнего гостя, Владимир Владимирович почувствовал, что голоден и утомлен, и пожалел, что не на завтра назначил встречу с Роговым. Тяжело прошаркал к окну, распахнул створку, оперся ладонями о подоконник и обессиленно подставил холодку лысеющую макушку. Стоял так, отдыхая и остывая, до тех пор, пока не вошла секретарша.

— Я ухожу, Владимир Владимирович. Четверть седьмого…

— Да-да, пожалуйста.

Покряхтел, поворочал непослушными плечами и медленно нехотя воротился к столу. Бездумно придвинул папку с бумагами, перебрал, перелистал целую кипу докладных, писем, информаций, заявлений, но заставить себя прочесть хоть одну бумагу — не смог. И снова подосадовал на то, что надо вот еще сидеть, ждать Рогова: потерпел бы тот и до завтра…

Ровно в половине седьмого приоткрылась дверь кабинета и на пороге встал Рогов. Темный, отлично сшитый костюм сидел на нем безукоризненно. Броско сверкали начищенные остроносые туфли. Короткую, могучую, загорелую шею плотно облегал поразительно белый воротничок, из-под которого разбегался круто вширь, заполняя весь вырез, яркий блестящий галстук.

Лицо Рогова, как и его наряд, показалось Черкасову торжественно-парадным. Ровные, тщательно подстриженные и причесанные волосы будто нарочно, для броской солидности, были прошиты седыми нитями и посеребрены у висков. Чуть тронутая рыжиной округлая подковка усов придавала лицу выражение мужественности и властности. Серые глаза смотрели приязненно, но чуточку грустно, утомленно.

Еле приметно поклонясь, с почтительным, приметным достоинством Рогов спросил:

— Разрешите войти?

— Проходите, пожалуйста. Садитесь.

Пока, аккуратно поддернув штанины, Рогов усаживался, Черкасов сложил бумаги в папку, застегнул ее и, выйдя из-за стола, подсел к небольшому столику, лицом к лицу с посетителем.

Они сидели друг перед другом. Один — собранный, подтянутый, целеустремленный, другой — устало размагниченный, вялый. «Если можно — покороче», — прочел в глазах секретаря горкома Рогов. Он и сам хотел бы поскорей освободиться от груза, который принес сюда, но не знал как, оттого и потянул за первую попавшую в руки ниточку: авось!

— Ранняя осень нынче, середина августа, а…

— Север.

— Да. Все не как у всех. Может и зеленое снежком накрыть.

— Вас-то уж зима врасплох не застанет.

— Научены…

Обстоятельно и неторопливо Рогов — словно бы за тем только и пожаловал сюда — стал рассказывать о досрочном завозе продуктов на зиму, о подготовке овощехранилищ и складских помещений, о реконструкции отопительной системы и еще о многом, без чего здесь не перезимовать. При этом Рогов не просто сообщал факт, но непременно, хоть очень кратко, а все-таки упоминал и о том, что было до того и что будет после. Со слов заместителя начальника НПУ по быту получалось, что все прорехи залатаны, все щели законопачены, все трещины зашпаклеваны — некуда зиме нос сунуть.