— В гостиницу? — спросил Бакутин.
— Зачем? Я не устал. Шофер закинет туда портфель. Давайте прямо в НПУ.
— Как угодно…
В этом «как угодно» было столько безразличия, придавленности и тоски, что Демьян Елисеевич сокрушенно крякнул. Нет, это был вовсе не тот Бакутин, который тогда стоял на трибуне и, размахивая руками, потрясая седыми лохмами, выкрикивал разящие, разрывные фразы, хлестал и сек ими высокопоставленных министерских оппонентов и собственное главковское начальство. Тогда он был в атаке — наструненный, беспощадный, готовый пасть либо победить. «Года не прошло. Какая сила согнула, сломила?»
Поймав на себе сочувственно-испытующий взгляд, Бакутин распрямился, резким кивком попытался уложить разлохмаченные ветром седые пряди. Достал сигареты, протянул пачку гостю и, когда тот отказался, закурил сам.
— По земле-то можно проехать куда-нибудь? — спросил Демьян Елисеевич.
— Только на товарный парк и вон к тому факелу. Там замерная установка и дожимная.
— Ну и поехали сразу туда, если это не нарушает ваших планов.
— Наше дело исполнять — не планировать.
Они осмотрели замерное устройство и дожимную насосную станцию, поговорили с операторами (разговаривал в основном Демьян Елисеевич, Бакутин лишь дополнял да пояснял) и наконец подъехали к факелу. Гигантское пламя, высотой с пятиэтажный дом, по форме напоминало распушенный хвост лисы-огневки. Пламя постоянно меняло окраску: то наливалось краснотой, то блекло, обесцвечиваясь до белизны, а то вдруг становилось оранжевым, как апельсин. Окутанный черным дымным нимбом, факел ревел утробно и дико, колыхался на легком ветру, плевался в синеву кровавыми сгустками. Вдали виднелись еще два таких же факела.
— Горим помаленьку? — спросил Демьян Елисеевич, усаживаясь в машину.
— Нам все беды нипочем: что заробим, то пропьем, — оскалился в улыбке молодой скуластый шофер.
Больше до конца пути никто не проронил ни слова.
— Ко мне никого, — сказал Бакутин секретарше, плотно притворяя за собой кабинетную дверь.
Не ожидая вопросов, расстелил на столе большую, изузоренную разноцветными кружочками и линиями карту месторождения. Ровные синие и красные точечные пунктиры рассекали треугольный отрезок месторождения на части. Синяя точка обозначала действующую нефтяную, а красная — нагнетательную скважину. Черные линии, обозначающие трубопроводы, оплели паутиной треугольник. Выхватив из внутреннего кармана пиджака авторучку, Бакутин слегка склонился над картой и заговорил:
— Историю Турмагана вы знаете. Как мы пробили брешь в классической схеме разработки месторождений и вырвали вот этот первоочередной участок — тоже известно. В этом году у нас будет где-то около двухсот добывающих скважин. Чтобы выйти на сто миллионов тонн, надо иметь четыре с половиной тысячи скважин…
Постепенно голос Бакутина набирал соки, звонкость и силу, в нем отчетливо заструились атакующие нотки. И сам Гурий Константинович преображался, становясь подобранней и стройней, вроде бы даже выше. Вот он распрямился, развернул широкие прямые плечи, небрежно примял ладонями седые вихры, и перед обрадованным Демьяном Елисеевичем стоял прежний неукротимый бунтарь, который так поразил и покорил его на выездном заседании Центральной комиссии. Широко и резко размахивая руками, Бакутин гремел:
— Тылы! Под корень рубят тылы. Начисто могут сгубить! Возьмите дороги. Сами видели. Не наперед, как положено, забегают, в хвосте плетутся. А нам ведь по ним не назад, вперед надо. Вперед и вперед! Чтобы в болоте не увязнуть, нам надо не пять километров, как теперь, а хотя бы двадцать километров в год новых отличных дорог. И это лишь предельный минимум. Но чтобы с этим минимумом справиться дорожникам, их возможности надо увеличить втрое!..
Выхватил из пачки сигарету, торопливо прижег, жадно хватанул две коротких затяжки и снова:
— В этом году выбили наконец-то кустовое да наклонное бурение. Со скрипом, с надрывом — начали. Под основания кустов нужен лес. На лежневки к кустам — тоже лес. Сто тысяч кубов древесины — минимум на этот год. Возим уже за двести километров. Надо искать заменитель. Немедленно! Да такой, чтоб… — сжал кулаки, потряс ими в воздухе. — Теперешние лежневки выдерживают максимум двести машин в сутки, а надо тысячу!..
Отшвырнул самописку, ткнул в пепельницу окурок и тут же прижег новую сигарету. «Нет. Не сломили. Не согнули. Жив. Жив!» — ликовал Демьян Елисеевич.
— Черт знает сколько институтов греют руки на нашем Севере. Растят зады! Набивают карманы. А проку — чуть! У дорожников экскаваторы рассчитаны на пятнадцатиградусный мороз. А? Не смеходурство ли? Средняя температура зимы здесь — минус двадцать пять. Каково?! И такая «морозоустойчивая» техника не только у них… Строительство — когтями в глотку и душит. Душит! Пора свою стройбазу. Тащим кирпич и бетон со всего света, бьем половину в пути, платим втридорога… А песок — вот он. Галька — под боком. Глина — рядом, черт побери. Все есть! Чего же не хватает? Головы? Чувства ответственности?
— Наверное, — подтвердил Демьян Елисеевич.
— Не наверное, а точно!
И умолк. Сник. Погас. Будто иссяк, потух на последнем слове. Приземлился так же вдруг, как и воспарил. Обессиленно присел на стул, бездумно вертя в руке спичечную коробку, и молчал. И снова перед Демьяном Елисеевичем сидел надломленный человек. «Куда же делись недавняя одержимость, готовность на все ради своей идеи? Отчего иссяк набатный гул голоса?.. Молодой, крепкий, но… подрубили… Чем они его? — с болезненным состраданием думал Демьян Елисеевич. — Как?.. И я помогал. Науськивал, поддерживал Румарчука. Говно собачье…» И, чтобы как-то загладить неожиданно осознанную собственную вину свою, Демьян Елисеевич деловито и бодро сказал:
— Изложи все на бумаге. Полторы-две страницы. Не больше. Суть и расчеты. Без комментариев. Ворочусь в Москву, сразу к министру. Все выложу… — Перевел дух и другим, глубинным, сердечным голосом: — Не знаю, многого ли добьюсь, но все от меня зависящее сделаю. Все, лишь бы помочь тебе и твоему Турмагану…
Последние слова он выговорил совсем тихо, но напряженно, с видимым волнением. И обыкновенные, ходовые рабочие слова прозвучали как клятва. И, выговорив их, Демьян Елисеевич так расстроился, что едва слезу не обронил. Прикусил губу, полуприкрыл набрякшими припухшими веками глаза и надолго смолк, громко дыша носом.
Бакутин вгляделся в тяжелое, крупное, удлиненное лицо столичного гостя: двойной подбородок, по-бульдожьи обвисли щеки, мясистый, еще крепкий рот, отечные бляшки под глазами — типичное лицо человека, привыкшего повелевать. Но вот Демьян Елисеевич вскинул глаза, взгляды мужчин столкнулись. Глаза гостя светились мудростью, проницательностью и пониманием. А еще в его взгляде почудились Бакутину грусть и усталость, и Гурий Константинович почувствовал вдруг прилив неизъяснимой теплоты, щемящей колкой радости, и ему захотелось исповедоваться этому доселе по сути незнакомому человеку. Будто угадав бакутинское желание, Демьян Елисеевич тихо, совсем тихо, почти шепотом, с приметной волнующей хрипотцой проговорил:
— Ты только не отрекайся. Слышишь? Пусть гнут. Пусть бьют. Пускай ломают. Стой и не качайся. Тут тоже война. Бескровная и тихая, но беспощадная. Мертвого с живым. Чуешь? Правда — за тобой, значит, и будущее — за тобой!.. Записочку свою о попутном газе держи под рукой. Думай да прикидывай, новыми данными подкрепляй. И минуты своей не прозевай к тому времени как вплотную начнут верстать девятую пятилетку.
Закрыв ладонями лицо, Бакутин молчал…
Поначалу слова министерского гостя вызвали в его душе болезненно-острый восторг: «Не забыли. Верят. Ждут». Но тут в памяти ярко высветилось.
…Полуоткрыв рот и вскинув правую руку с оттопыренным указательным пальцем, Лисицын навел свои бойницы, и оттуда поползли устрашающие черные жерла глаз. «Невероятно, чтобы ты и вдруг… Святую идею на бабу…» Еле сдержался Бакутин, чтоб не ударить своего заместителя и первого помощника. Смертельно точно выстрелил Лисицын. Прямо в сердце. Как тогда, на рассвете, в открытую незащищенную лосиную грудь. «А с простреленным сердцем как?» — всплыл откуда-то из неведомой глуби возглас Остапа Крамора. И будто специально для того чтоб убедить в возможности невероятного, сам Крамор появился на пороге. Безбородый, худющий, торжествующий. «Должок принес, — протянул двадцатипятирублевку. — Последний. Теперь со всеми квит. Вызываю жену с дочкой. Спасибо вам великое за ту встречу, за эту бумажку, за веру… Не поверь вы тогда… Ах, да что говорить… — И неожиданно, невероятно, протягивая еще одну пятидесятирублевую купюру: — Это — в долг. Воротите, когда выравняетесь, почуете землю, веру, веру людей вернете…»