Изменить стиль страницы

— Что вы? Это возвышенная абстракция, суесловие. Все до умопомрачения просто. АТК с кем-то соревнуется, завтра взаимопроверка. Хочется потрясти проверяющих не только производственными показателями, но и соответствующей идейной надстройкой. Решено украсить этот закуток неким феноменом стенной печати… — Увидел заляпанные грязью ногти Ивася, придвинул стул. — Садитесь. Можно раздеться. Сейчас подшурую печурку. Есть чайник… Вы тоже, как видно, охотитесь за феноменом…

— Почти. Есть такой шофер. Обыкновенный парень, вчерашний солдат Иван Василенко…

— Знаю этого парня! — горячо воскликнул Остап Крамор, дослушав рассказ. — Только обыкновенным, в смысле заурядным, я бы ею не называл. Вот если обыкновенный толковать как типический для Турмагана — тогда куда ни шло. Характер у него на крепкую рабочую сердцевину насажен… Я, знаете ли, из породы сомневающихся. Даже в боге сомневаюсь, а уж в земном… — Отмахнулся, дескать, и говорить нечего. — В родном гнезде и то как в кратере. Вот и пошел рушить… Ниспровергать, скажу вам, преприятнейшее занятие. Сперва бьешь по равным, крушишь личные, семейные устои — и закипаешь радостью, пылаешь азартом, любуешься, красуешься. А рука раззуделась, и плечо размахнулось, и нога — сама на порожек пьедестала пророка. Тут уж — все нипочем. Тут уж — никакого удержу… Колеблешь столпы вселенной… Сладостная игра в нео-Раскольникова. Но коварная!.. Раскачивая вокруг — расшатываешь в себе. Ни веры, ни идеалов, ни цели. Пустошь и мрак. Весь мир серый. Для художника это — конец. Он уже не творит — малюет. С того и злится. С того и бесится. А чтобы оправдаться перед собой… Угадали ведь? Поняли? Именно — водка! И не тем, что оглушает, спускает тормоза. Оправдывает творческий импотент — вот главное! «Кабы не пил, кабы не она…» И этот яд капля по капле в кровь… в кровь…

Крамор метался по балку и говорил, говорил с потрясающей откровенностью. С чего прорвало его? Почему именно в сей миг? Перед этим по сути незнакомым человеком? — не ответил бы и сам. Да вовсе и не этому белокурому флегматику с телячьими глазами исповедовался Остап Крамор. Перед собой выворачивался, себе каялся, себя судил. Это был первый стихийный и неукротимый взрыв самосуда, первый за все годы блуждания в потемках.

Ошеломленный Ивась, постигнув происходящее, внутренне содрогнулся от боли, рожденной схожестью дум и чувств Крамора со своими. И он, Ивась, сомневается и ниспровергает… Потому-то каждая фраза Остапа Крамора не просто задевала, волновала, а потрясала Ивася, и тот боялся лишь, чтобы как-то ненароком не спугнуть Крамора. Завороженно и молча смотрел Ивась на художника, а тот, подогретый вниманием, говорил и говорил:

— Я сюда не случайно. Нет. Мог бы в другой угол. Слишком громко стали петь об этом Турмагане. Нефтяная целина! Покорители! Первопроходцы… Не веря, потянулся сюда, чтоб причаститься. А ну как правда? Все так и есть? Испить глоток живой воды… Понимаете? Вот ведь что руководило. Подспудно, подспудно, конечно, но двигало, вело…

— Двигало, двигало… — бессознательно, эхом подтвердил Ивась.

— Вот видите? Стало быть, так и было, — обрадовался поддержке Крамор. — Пока толкался в Туровске на вокзале да на аэродроме, от злорадства чуть не лопнул. Тот тыщами бредит, другой башку от беды спасает, третий по жизни — как навоз по воде, подхватила струя — понесла. Вот так первопроходцы! Вот так покорители! Смеюсь. Ликую. А все же хочется еще ближе, чтоб и на глаз, и на ощупь, чтоб уж полное подтвержденье собственной прозорливости… Первая встреча с Бакутиным — как подножка. Опрокинула и затылком о твердь… Ведь угадал, разглядел во мне еще не поржавелый, могущий вспыхнуть волосок. Поверил. Без рисовки. Без насилия над собой. Как человек человеку, равный равному… Потом эти три танкиста и вот этот самый Иван Василенко с его «гори до золы»… Засомневался я в себе. Не в них — слышите?! — не в них, а в себе… Хватит ли сил? — не знаю. Но хочется, поверьте, так хочется… Всю ржу. С мясом! С болью! С мукой! Лишь бы соскрести. Лишь бы чистым. В ряд, вместе с ними… Иногда хочется кисть к черту, в руки топор. Не смогу. Топором и ломом — не смогу. Поизносился. Ни сноровки, ни опыта. Только кистью. Тут мой самый главный экзамен на человеческое званье. Выдержу ли? Хватит ли сил? И таланта. Таланта непременно… Господи!.. Иногда молюсь. Можете смеяться, а я молюсь. Одолеть, опрокинуть, перевернуть себя — это только титаны, я же — песчинка. Вот и цепляюсь даже за бога… Выстоять бы…

Остап Крамор обессиленно пал на скамью и долго молчал, побито хватая воздух ртом, сухо и звонко хрустя пальцами стиснутых рук. Лишь в ранней юности куривший Ивась вдруг вынул из пачки сигарету и закурил. От первой затяжки закружилась голова. Ивась выдержал небольшую паузу и снова затянулся, притупляя надсадную душевную боль. Ворохнулась мысль: «Спросить, в чем же необычность Василенко?», но говорить не хотелось, да и сил не было — их поглотило волненье.

Приоткрылась дверь балка. Заглянул сторож.

— Василенко приехал.

Пересиливая себя, Ивась поднялся и только тут заметил, что фотографа в балке нет. Кинул в топку печурки окурок, глянул на безмолвного Крамора и вышел.

3

Иван распахнул дверцу кабины, поставил ногу на подножку, и тут же в глаза полоснула вспышка, а слух уловил легкий щелчок. Фотограф, попятясь, щелкнул еще раз.

— Что за хохмочки? — недовольно проворчал Иван, спрыгивая.

— Пожалуйста, не сердитесь, — послышался незнакомый глуховатый голос. К Ивану подступил высокий бледнолицый мужчина с добрыми, чуточку смущенными глазами. Протянул руку: — Иванов Александр Сергеевич, редактор газеты «Турмаганский рабочий».

— Василенко, — нехотя отрекомендовался Иван, начиная понимать происшедшее. Но все-таки спросил: — Что стряслось?

— Мы решили рассказать в газете о вашем сегодняшнем подвиге на строительной площадке…

— Какой там подвиг, — перебил, морщась, Иван. — Чистое донкихотство…

— М-мм… Н-ну… скромность почти всегда оборотная сторона геройства, — отчего-то смущаясь, с запинкой высказался Ивась и, чтобы покончить с неприятным разговором, спросил: — Могли бы вы уделить мне несколько минут?

У Ивана ныла и трепетала от перегрузки каждая жилочка, ноги, руки закаменели и плохо слушались. В нем жило единственное желание — упасть и уснуть. Но этот редактор, по всему судя, не отцепится, и, пересилив себя, Иван уступил:

— Ладно. По-быстрому только.

— Само собой, — понимающе поддакнул Ивась, озираясь по сторонам в поисках местечка, где бы можно было присесть, но ничего подобного не подсмотрел и, поставив ногу на подножку автомобиля, положил на колено блокнот.

Иван Василенко ухмыльнулся. Нехотя вытащил из кармана папиросы, долго выуживал из пачки ускользающую папироску, искал в карманах спички и, наконец, прикурил. А Ивась в это время утвердился в выбранной позе, подставив серое поле блокнотного листа под желтые лучи висящей на столбе лампы. И, едва Василенко выпустил первую затяжку, Ивась посыпал вопросами: «Сколько сделали ходок?», «Сколько вывезли кирпича?», «Как дорога?» И еще, и еще.

Василенко отвечал по-школярски коротко и односложно, но и это его утомило, в голосе явственно проступили недовольные нотки. Почуяв это, Ивась выбросил главный, давно заготовленный вопрос, ради ответа на который и притащился сюда:

— Что заставило вас в одиночку, наперекор товарищам, взяться за разгрузку?

— Дурость, — угрюмо пробубнил Василенко.

— Дурость?! — изумился Ивась.

— Голимая дурость, — подтвердил Василенко непререкаемо спокойно. — Я в армии отделением командовал. Не велика шишка, а все ж командир. Опять же дисциплина там. Отделение по всем показателям первым в роте было. Тут — не армия, и я — никакой не командир. Посоветоваться бы с ребятами, попросить, а я скомандовал. Вот они и продраили меня. Потом силком заставили в теплушке сидеть, отдыхать и сами уделались почище меня. И вторую ходку без понуканья. Привезли и разгрузили. Молодцы!