Изменить стиль страницы

— Слушаем вас, — карандаш в руке Черкасова легонько клюнул настольное стекло.

«Только не оглохни», — подумал зло Гизятуллов, и мгновенно лицо его стало неприятно жестким. И весь он ощетинился, грозясь локтями, коленями, животом.

— Я могу лишь повторить то, — угрожающе выговорил он, — что уже сказал вам, Владим Владимович.

— Пожалуйста, повторите.

— Считаю решение бюро горкома о бетонке — неправомерным, противоречащим уставу партии.

— Эт-то интересно! — залпом, не разделяя слов, настырно поддела Мелентьева — второй секретарь горкома.

Игольно сверкнув, круглые черные глаза Гизятуллова кольнули худенькую, махонькую Мелентьеву и снова впились в Черкасова.

— Городской комитет партии не имеет права распоряжаться силами, средствами и техникой предприятий в ущерб их производственной деятельности. Сегодня вы силой заставляете нас строить бетонку, завтра принудите делать аэродром, потом котельную. А ведь в Турмагане есть гензаказчик — товарищ Бакутин. И генподрядчик — товарищ Бойченко. Перекладывая их обязанности на чужие плечи, горком развращает кадры. УБР здесь для того, чтоб бурить…

— Если каждый станет только для себя и на себя, нам не поднять Турмаган, — опять высунулась Мелентьева.

— Справедливо, — поддержал ее Черкасов. — Только бетонка, которую мы заставляем строить, будет работать прежде всего на вас, товарищ Гизятуллов. На ваш план. Вряд ли кто больше вас страдает от бездорожья. Кому-кому, буровикам дороги, как хлеб. После удачного завершения кольцевой мы думаем таким же методом проложить магистральную автостраду поперек месторождения, чтоб в любую погоду любой транспорт. А от нее по лежневочкам к буровым… да-да, к вашим буровым, товарищ Гизятуллов.

— Выходит, вы под собой сучок рубите, — снова кольнула Мелентьева, воинственно выпятив девчоночью грудь с еле приметными бугорками.

— Мне некогда сучки обрубать! — спустил тормоза Гизятуллов. Вытер носовым платком шею, промокнул лоб, зажал скомканный платок в кулаке. — Мне надо бурить. Двадцать скважин первоочередного я должен к новому году сдать…

— Лучше, если мы, — ввернула Мелентьева.

— Что мы? — не понял Гизятуллов.

— Мы́ должны сдать. Понимаете? У вас все я да я. Многовато ячества, — пояснил Черкасов. — Это к слову. Продолжайте, пожалуйста.

Багровое лицо Гизятуллова и впрямь стало похожим на переспелый южный помидор: тронь — и лопнет, брызнет соком.

— Я все сказал! — будто плюнул Гизятуллов. Помолчал чуток и еще злее: — Бетонку в ущерб бурению строить не буду!

— Тогда придется наложить на вас партийное взыскание, — в голосе Черкасова проступили доселе неприметные металлические нотки. — А завтра проверить, как оно на вас повлияло.

— Никак не повлияет, хоть залпом два выговора объявите! Не буду строить…

— Зачем горячиться, Рафкат Шакирьянович? — неожиданно так мягко и сочувственно принялась увещевать Мелентьева, что изумленный Гизятуллов даже очки протер.

Правду говорят, женщина и чужую беду за версту чует. Безошибочно угадала Мелентьева, что закусивший удила Гизятуллов может сейчас скакнуть с кручи, сломав свою буйную голову. Угадала и поспешила сдержать вздыбившегося, ослепленного яростью мужика. Поняв это, Гизятуллов разом простил ей недавние наскоки и уже без прежней непреклонности и ершистости сказал:

— Я обжаловал решение горкома в областной комитет…

— Это ваше право, — успокоенно вздохнул, расслабился Черкасов. — А наше право потребовать от коммуниста безусловного исполнения решения бюро.

Скажи Черкасов лишь первую половину фразы, может, Гизятуллов и попятился бы. Но в словах о правах горкома ему почудилась угроза, и он снова взъярился:

— Честь мундира вам дороже справедливости.

— Честь горкома — это и ваша честь, — снова перешла в атаку Мелентьева.

— Хватит меня воспитывать! — окончательно сорвался Гизятуллов. — Зря тратим время и нервы. Сказал «не буду» — и не буду!

По-бычьи нагнув тяжелую крупную голову, прижав круглый раздвоенный подбородок к груди, Гизятуллов резко шагнул на середину кабинета. В раскоряченной, раскрыленной, налитой яростью фигуре была такая необоримая каменность, что всем стало ясно: не будет.

Наступила жгучая тишина. Отчетливо стало слышно тяжелое сопенье взбешенного Гизятуллова. В эти мгновенья он ненавидел всех, кто сидел по ту сторону стола, и готов был на все.

Приник взглядом Черкасов к искаженному лицу Гизятуллова.

Поджала маленькие, сердечком, губы Мелентьева. Обида — горькая и незаслуженная — плескалась в ее глазах.

Бакутин сгреб со стола мраморную подставку к авторучке, и казалось, сей миг запустит ее в перекошенное гневом лицо начальника УБР.

Даже Ивась придержал пилочку, которой полировал под столом ногти. «Вот шизик! — со смешанным чувством восхищения и осуждения думал он, глядя на каменно ощетинившегося Гизятуллова. — Себе и людям жизнь укорачивает. Пообещал бы, послал пару машин и полторы калеки, а тем временем с обкомом сговорился».

Эта стройка камнем с неба свалилась на голову Ивася. Черкасов заставил через день выпускать двухполосный специальный листок «Бетонка». Пришлось двух лучших парней отрывать от газеты ради этой дурацкой, никому, кроме Черкасова, не нужной листовки. А в редакции каждый сотрудник воистину незаменим… Эти чертовы фанатики — Черкасовы, Бакутины, Мелентьевы, Фомины — уже заразили своей одержимостью жену. И дочка бубнит о буровых на воздушных подушках. Сумасшедший дом! Спешат. Несутся вскачь. Погоняют друг друга. А ты поспевай за этими полоумными. Иначе — под колеса!.. Теперь помешались на этой бетонке. Каждому члену бюро — свой кусок, опекай и подталкивай. Местное радио с утра до ночи бьет по мозгам: бетонка, бетонка, бетонка! За два дня провели с участием членов бюро тридцать собраний коммунистов об этой треклятой бетонке. Пришлось Ивасю распинаться перед шоферами автотранспортной конторы. И ведь слушали. Аплодировали. И никто не пискнул, когда голосовали, чтоб каждый в нерабочее время сделал не менее ста ходок, вывозя грузы на дорогу. По двенадцать, по четырнадцать часов не выпускают руля, и еще сто ходок в месяц. Свихнулись все, начиная с Черкасова…

Сунул пилочку в карман. Встретился глазами с Гизятулловым и вздрогнул, почуяв близкую катастрофу.

— Больше вы ничего не хотите сказать? — разорвал гнетущую взрывную тишину Черкасов.

— Не буду! — угрюмо буркнул Гизятуллов.

— Тогда… мы… исключим вас… из партии, — тихо, почти шепотом, паузой отделяя слово от слова, выговорил Черкасов. Облизал побелевшие губы, нервно поправил очки на переносице. — Выбирайте. Или завтра вы начнете строить свой участок и наверстаете упущенное, или я ставлю на голосование предложение о вашем исключении из партии.

Это был критический миг, гребень, на котором все должно было сломаться, рухнуть. Они пошли на смертельный таран и с замиранием и страхом все напряглись — болезненно, до крайнего предела.

«Неужели не уступит? Что бы и как потом ни переигралось, такую вмятину на судьбе всю жизнь надо зализывать», — страдальчески морщась, думала Мелентьева, мысленно подталкивая Гизятуллова к смирению.

«Как зарвался, — клокотал Черкасов. — Впереди обрыв, сзади круча. Вывернется — наперед наука. Сломает шею… Не утвердит обком исключение. Начальник УБР. Приехал добровольно. Притащил почти все управление, в партии двадцать лет, хваткий, умный, принципиальный и позарез нужный… Не утвердит. Да и не надо, чтоб утвердил… Но и другого выхода — нет».

Черкасов понимал: на изломе была не только гизятулловская, но и его собственная судьба. Отменив решение об исключении, обком наверняка накажет Черкасова за недопустимое отношение к руководящим кадрам. Возликуют приверженцы неуправляемости, начнут каждый подобный шаг, каждое такое решение горкома ревизировать, кивать на обком. «Придется отсюда уходить…»

Немыслимо долгой, гнетущей становилась пауза. Никто не решался ее прерывать. Гизятуллов внутренне корчился под наведенными на него взглядами. Оглушенный, ослепленный, он утратил ощущение реального, перестал соображать и пришибленно сник.