Изменить стиль страницы

Весьма возможно, что во время этого разговора я пришел бы к выводу, что кооператив на Саткуле не так уж нуждается в этих двух стариках и в шестидесяти трех сотках обрабатываемой ими земли, но, скорее, мне удалось бы его переубедить.

Вместо этого я довольно грубо ответил им, решив, что они хотят сыграть на моих чувствах: та история не имеет никакого отношения к тому, что происходит сейчас.

Я стоял, держа в одной руке веревку, прикрученную к коровьим рогам, в другой бессмысленную, не предусмотренную никакими инструкциями записку, а старики направились к дому.

В два прыжка я достиг двери и поставил ногу на порог, чтобы не дать захлопнуть ее. Я засмеялся старику в лицо и со словами: "Так дело не пойдет" - стал напирать на него. Он был вдвое старше меня и, конечно, не выше меня ростом и не шире в плечах, но молча, не пуская в ход рук, он сантиметр за сантиметром отодвигал меня, и, когда мне пришлось убрать с порога ногу, старуха быстро заперла дверь. Дважды щелкнул замок, я услышал, как загремели и задвижки.

В это время корова шершавым языком мусолила мой портфель, я дал ей пинка, который не дал Хандриасу Сербину, вытер портфель и положил на поленницу. Я увидел, как старик завернул за угол дома. Убежать он не мог, поэтому я, спокойно отыскав соответствующий параграф инструкции, направился вслед за ним. Я забыл, что на той стороне дома тоже была дверь, выходившая из кухни прямо в огород, и успел только услышать, как и ее заперли.

Меня одурачили, перед моим носом захлопнули дверь, я не мог отправить уже подготовленную мною сводку о полной победе. Но нет, подумал Антон Донат, дело ведь было не только в этом, во всяком случае, это было не главное.

Он знал, что теперь не имеет права отступить перед самим собой, нет, не перед самим собой, это неправда, а что же тогда правда?

Он догадывался: именно то, что он не мог для себя ясно сформулировать, и подтолкнуло его; он решил во что бы то ни стало заставить старика подписать его, Антона Доната, бумагу.

Я пустил в ход технику: прожекторы и громкоговоритель. Шестнадцать часов подряд я оглушал музыкой - ариями из оперетт, маршами, боевыми песнями, шлягерами - молчащий, запертый дом, я заложил себе уши ватой и ровно через каждые тридцать минут произносил в микрофон: "Крестьянин Сербин, социализм не остановится у дверей твоего дома!"

Корова обезумела и убежала в лес.

Ночью прожекторы освещали все окна дома. Шестнадцать часов беспрерывно играла музыка. Я жевал кофейные зерна и тем держался.

Потом я получил строжайшее указание немедленно прекратить эту акцию и той же ночью узнал, что мой отец отправился в район спасать Хандриаса Сербина от меня и моей полной победы.

Мы крупно поговорили, он накричал на меня, обозвал меня иезуитом и плюнул в мою сторону.

После этого я не разговаривал с ним три года.

Потому ли, что я был зол на него: ведь он упрекнул меня в том, что я действовал по принципу иезуитов "цель оправдывает средства"?

Или потому, что, если бы Сербин после этих шестнадцати часов все-таки подписал, никому не пришла бы в голову мысль измерять мой успех какими-то нравственными мерками?

Наверное, и то и другое сыграло свою роль, но главным образом я был зол на него за то, что он пытался заставить меня задуматься не над успехом моего предприятия, а над тем, вел ли я себя нравственно.

В то время я не стал бы ни над чем задумываться.

Сегодня я, так или иначе, размышляю над этим.

Нет, я не говорю: я, Антон Донат, тринадцать лет назад здесь, на этом месте, согрешил перед тем человеком, pater, peccavi, а кто-то отвечает мне: давно забыто и absolvo te (Pater, peccavi - грешен, отче; absolvo te - отпускаю грехи твои (лат.)).

Я говорю только: я пытаюсь найти такую формулу для моих действий, которой можно было бы заменить ту иезуитскую - а может, не только иезуитскую. Я не ищу абстрактной нравственной формулы, я считаю ребячеством подражать десяти заповедям библейского Моисея, но мне кажется, что было бы очень хорошо ввести в наш обиход заповеди вроде: "Почитай отца твоего и мать твою, чтобы не пропало ни одно зернышко опыта и ни одна искорка мудрости".

Может, это надо было бы выразить по-иному, но и такая формула позволила бы мне тогда увидеть естественную связь между поступком, совершенным Сербином в апреле 1945 года, и нашими целями весной 1960 года.

И старик не смог бы упрекнуть меня сегодня: это было мое поле, я собрал с него пятьдесят урожаев, а ты отнял его у меня.

Старый Хандриас Сербин об этом и не думал.

Его сейчас занимала плутовка лиса. Потом он вспомнил историю, что случилась с молодым учителем по фамилии Шведе. Дело было в конце двадцатых годов: учитель и дочка пекаря пробрались сквозь высокую пшеницу на островок с соснами. Хандриас Сербин обнаружил их, когда начал косить. Они спали на одеяле, а их одежда, аккуратно сложенная, лежала рядом. Он остановился, принялся нарочно громко отбивать косу, крикнул что-то детям, копошившимся на краю поля, и видел одним глазом, как убегала эта парочка, прямо как Адам и Ева из рая. Учитель потом погиб на фронте.

Он вспомнил, что собирался к обеду испечь блины. Пожалуй, стоит приготовить на дюжину больше - угостить комбайнеров. Наверное, нужно и еще испечь на случай, если Катя заглянет, правда, она ничего об этом не писала.

Он все время думал, как ему держаться с этим дарителем бинокля, - не важно, приехал он по поручению правительства или сам по себе. А моровой столб его, кажется, не интересует.

И тут его осенило, он поднялся со скамеечки. "Пойдем-ка со мной", - сказал он Донату.

Антон Донат взял букет роз и, увидев у колодца перевернутое ведро, наполнил его водой и поставил в него розы.

Жена Сербина, которая все еще сидела у дверей, прислонившись спиной к стенам дома, сказала: "Все с удовольствием пьют нашу воду, она ведь и в самом деле очень вкусная, не правда ли?"

Антон Донат догадался, что она не видит или почти не видит, он подтвердил, что вода и вправду замечательная, и выбрал из букета розу с самым тонким запахом. Женщина поднесла цветок очень близко к глазам и разглядела, что роза была желтая с розовым ободком по краям. "Такие розы цвели у нас раньше в саду, - сказала она, - но прошлой зимой вымерзли". События последнего времени сместились в памяти старой женщины, желтые розы с розовым ободком уже девять лет, как не цвели в их саду.

Хандриас Сербин стоял на пороге, лицо его опять стало замкнутым, пожалуй, даже сердитым, потому что он снова засомневался в правильности принятого им решения, пускай этот донатовский мальчишка - министр или там без пяти минут министр.

Он протянул Донату двойной колос. "Те ребята дали, - сказал он, кивнув в сторону комбайнов, - возьми его".

Он не добавил, пусть он принесет тебе счастье, потому что не верил, что двойной колос может приносить счастье.

Но Антон Донат не нуждался ни в каких пожеланиях, он принял двойной колос, как орден.

Прощаясь, он вновь улыбался очень сердечно, и его улыбка теперь почти не казалась кривой.

А если бы можно было точно измерить, то улыбка его стала чуть-чуть менее кривой, чем двадцать минут назад, когда он преподносил розы.

Антон Донат засунул двойной колос в подставку для ручек, стоявшую на столе в его кабинете, как напоминание, но не о Хандриасе Сербине, а о том, что он дважды ошибся в своем мнении о человеке. И Донат радовался этому, потому что приятно сознавать себя человеком, который постоянно изменяется к лучшему. Внезапно тишину его кабинета нарушил телефонный звонок. Он снял трубку, и его жена произнесла одно слово: рак.

Девушка и ее младший брат были беженцами. Проделав долгий путь, они осели наконец в их деревне, кочуя из дома в дом, пока не поселились в ветхой хибаре, стоявшей на отшибе, и девушка стала работать в лесничестве.

Она перепрыгнула через канаву и выскочила на дорогу как раз в тот момент, когда Антон Донат свалился со своего мотоцикла. С ним ничего не случилось, и, очухавшись, он наградил тяжелую старую машину чужим скверным ругательством, которое многие усвоили в конце войны и почему-то считали неким признаком своей прогрессивности. И тут он увидел девушку и улыбнулся ей новой, недавно приобретенной улыбкой, от которой впоследствии никак не мог избавиться. Он не стремился к тому, чтобы эта улыбка стала кривой, ему хотелось, чтобы его лицо приобрело выражение мрачной строгости и твердой решимости, но так как ни мрачность, ни твердость не были присущи его натуре, а он считал, что часто появлявшаяся на его лице улыбка свидетельствует о недостатке железной самодисциплины, необходимой каждому истинному преобразователю мира, то в конце концов борьба между природой и идеалом закончилась вничью: один угол рта мрачно опустился, другой весело поднялся.