Изменить стиль страницы

"Он лжет, я вижу по его лицу, что он лжет", - сказал Сербин Хоулингу. "Естественно, - ответил тот, - ведь он должен сперва спросить у нее".

"Сам виноват, - пробормотал Сербин, - должен знать, кого пытается обмануть. Запрограммировать такого типа на правдивость, и на его карьере можно ставить крест". Хоулинг бросил на него испытующий взгляд. "Если бы это было возможно", - со значением протянул он и отвернулся, чтобы повнимательнее рассмотреть портрет.

Ян Сербин промолчал.

"Я знаю теперь вполне определенно, - той же ночью сказал Линдон Хоулинг своей жене по телефону, - что Сербин добился большего, чем я предполагал. Он производит впечатление человека, абсолютно уверенного в своих возможностях".

Жена поспешила его утешить: "Без тебя никто из них не продвинулся бы так далеко". "Да-да, конечно", - перебил он, и они заговорили о внуках.

Линдон Хоулинг долго не мог уснуть; какая-то тревога сверлила его мозг, и, чтобы отвлечься и успокоиться, он решил почитать роман, подаренный ему накануне литератором - у того всегда с собой случайно оказывалось несколько экземпляров собственных книг. Выяснилось, однако, что скука отнюдь не всегда успокаивает, и думы Хоулинга, несмотря на все его старания сосредоточиться на глубокомысленных банальностях романа, написанного к тому же в навязчиво эпигонской манере, легко, как по льду, соскальзывали на то, что его тревожило. Боже, спаси нас и помилуй, неужто и впрямь сделано открытие, к которому я стремился всю жизнь, думал оп, и ему не становилось легче, как ни старался он убедить самого себя, что нравственный облик и мироощущение Яна Сербина - надежная гарантия от попыток поставить его открытие на службу злу. Он поймал себя на мысли, что испытывает даже облегчение от того, что успех выпал не на его долю, и впервые в жизни ощутил нечто вроде жалости к более удачливому коллеге. Но все же самым сильным было смешанное чувство гордости и вины, поскольку именно он первым пошел по этому пути и проложил его для следующего поколения.

В ту же ночь в комнате, как две капли воды похожей на миллион таких же комнат во всем мире, некий человек размышлял над фразой, сказанной Хоулингом жене: Сербин добился большего, чем можно было предположить. Что предполагалось и что означало это "больше"? Вопрос был заложен в компьютер, и тот с готовностью и без всяких колебаний принялся за работу. Он знал все о Хоулинге, в том числе и то, что сам Хоулинг давным-давно забыл, и все о Яне Сербине; он знал и его принципы, и его сомнения, называл Айку ее настоящим именем, помнил, когда ей делали прививку, на каком курсе она училась, ее счет в банке и все четырнадцать этапов ее блужданий в поисках правды, красоты и смысла жизни; компьютер проследил каждую линию на фотографиях Сербина, выходящего из самолета, и Сербина, сидящего с Айку в ресторане на телебашне Какнес, проанализировал происшедшие изменения и начисто отверг возможность естественной регенерации после чрезмерного напряжения сил. Он долго считал и пересчитывал, сопоставил десять тысяч посылок и сделал тысячу выводов, и каждый вывод был еще одним ключом к тайнику, где хранился правильный ответ.

В конечном счете ответ компьютера гласил: Сербин может изменять живую материю, Сербин может/не может создавать живую материю. Тысяча: только Сербин знает формулу жизни. Один: Сербин депонировал формулу.

Человек срочно информировал ТРЕТЬЕГО, тот немедленно дал команду начать операцию "Творец". Целью ее было любой ценой и при любых обстоятельствах завладеть открытием и изолировать автора. Изоляция предусматривала в качестве крайней меры смерть.

Ян Сербин полулежал на чем-то бесформенном и мягком, лишенном ножек и подлокотников и потому ничем не напоминающем кресло, но идеально выполняющем его функцию. Перед ним на низком стеклянном столике стояла ваза, к вазе был прислонен листок бумаги - восемь-десять строчек значков и цифр.

Ощущение одержанной победы - додумался все-таки, как заставить того молодца дать мне адрес шафрановой дамы, а она наверняка знает, как зовут Айку на самом деле и где мне ее найти, - это ощущение улетучилось без следа. Или, вернее, стерлось в порошок от мыслей, тяжелых, как жернова, и бесформенных, как обрубки. И опять это раздвоение в мозгу, я - то Антон Донат, то Лоренцо Чебалло - шатаюсь, как пьяный, между счастьем того и счастьем другого. Счастье - как взлет под купол цирка: в трапеции там наверху заключено всё - и мужество, и страх, и напряжение, и вопль ужаса, и вздох облегчения, когда акробат ухватился за нее руками. Я директор цирка, шатер натянут, люди ломятся внутрь, входной билет конфетка, конфетка вручается каждому, в моем цирке есть и купол, и манеж, но нет сетки. Трапеция пуста. Мне не нужны акробаты: мужество, страх, напряжение, вопль ужаса и вздох облегчения - все это в моей конфетке. Я раскачиваюсь, стоя вверх ногами на стальной штанге, а Якуб Кушк играет на трубе Добрый вечер, маменька, где же твоя доченька. Доченька лежит на кладбище, я трижды объезжаю вокруг ограды, останавливаюсь у ее могилы, отчего ты исчезла, Айку. Но я ведь только формула, отвечает она.

Ну и что из того, возражает ей Якуб Кушк и спрашивает у меня, не сыграть ли вам свадебную песню: Один да одна будет трое, а не два. Он старается напрасно, могила пуста, я сажаю на ней три розы, и мы скачем дальше.

"Куда?" - спрашивает Якуб Кушк.

"Не знаю", - отвечаю я.

"Страна "Незнаю" - скучное место, - говорит Якуб Кушк. - Один раз я там побывал. Повстречалась мне девушка - в поясе гибка и тонка, как русалка, немного ниже - туга и пышна, как мешок с мукой; я и спроси, хочешь пойти со мной. Не знаю, говорит. Взял я ее за руку - а дело было летом - и спрашиваю, не желаешь ли чего выпить. Не знаю, говорит. Купил я ей бубликов и вина и повел в луга. Устроил ложе в стоге сена и спросил, не приляжешь ли. Не знаю, говорит. Раздел я ее - чулки снять сама помогла, потому как пряжа тонкая, а потом и еще кое-что, потому как неловок я, а она нетерпелива; я исцеловал ее от ушей до кончиков ног, снизу вверх и сверху вниз, а она свернулась, как еж, и лежит. Я и спросил, хочешь что ли навек девкой остаться. Не знаю, говорит. Завалил я ее сеном и ушел. "Незнаю" - самая скучная страна из всех, какие видел".

Мы скачем дальше, копыта моего Россинанта цокают. "Что же такое человек, скажи мне, Якуб", Опрошу я.

"Я знаю два сорта людей, брат, - отвечает Якуб Кушк, - у одних мир помещается промеж ног, у других - в голове. Одно хорошо, другое плохо".

"В голове - хорошо", - говорю я.

Якуб Кушк хохочет и рассказывает, что служил однажды придворным трубачом у короля: днем трубил на трубе, а ночью играл дуэты с его дочерью - он на арфе, она на флейте. Принцесса была красавица из красавиц, а король - добряк из добряков. "Почему мои подданные должны ютиться в хижинах, покосившихся от ветра, и спать на кроватях, источенных червями", - сказал король и повелел вырубить весь лес в королевстве, дабы каждый мог построить себе дом и смастерить новую мебель.

Тогда людям потребовались красивые краски, чтобы ярко раскрасить новые дома и мебель. Добрый король велел построить большую фабрику, чтобы делать на ней новые яркие краски. Фабрика выпускала столько красок, что хватало всем, а чтобы краски были яркие и сочные, их стали промывать в ручьях и в единственной речке королевства.

Когда пришла зима, люди стали мерзнуть в своих новых и красивых домах, а деревьев в лесу больше не было. Тогда добрый король приказал раскопать землю и поискать, нет ли в ней дров. Люди раскопали землю и вытащили из нее деревья, во время оно попрятавшиеся в песок и гравии от всемирного потопа. Но дрова эти были сырые, и король, у которого целый мир помещался в голове, велел построить громадные печи, чтобы сушить дрова и выпекать их ровными красивыми порциями. Печи засасывали чистый воздух, а выдували из ноздрей серый, желтый и черный дым.