Изменить стиль страницы

Мельник Кушк доиграл свою серенаду, подошел к Крабату и сел рядом, плечо к плечу. У Крабата в мисочке еще оставалось немного вишен, и они стали есть их, не говоря ни слова и выплевывая косточки в сторону колодца. Никому не ведомо, о чем они оба думали в эти минуты, но кое-кто утверждает: думали они о жизни и смерти. Оно, может, и верно, да уж больно расплывчато. Вернее - и всего вероятнее, - что думали они над вопросом, который дружка Петер Сербин унес с собой в могилу, но который тем не менее не похоронен с ним. Думали они думали, да так ничего и не придумали, и мельник Кушк опять принялся листать свою Книгу о Человеке, хоть в ней и было написано, что Страна Без Страха находится там, где нет Райсенберга, но как узнать, где его нет и кто он теперь, после того как выяснилось, что под могильной плитой с надписью "Misericordia" покоится лишь его имя?

Когда Хандриас Сербин со своей семьей вернулся с похорон отца, его сын Ян побежал к старой липе: ему почудилось, будто дедушка сидит под деревом. Он убедился, что там никого нет, но Крабат, посмотрев на мальчика, сказал: надо искать, покуда земля круглая и покуда еще есть время. При этом он легонько коснулся одной рукой плеча мельника, другой - плеча мальчика.

Потом Крабат взял из рук друга-мельника Книгу о Человеке и записал в ней - почерком деда - несколько слов, сказав: пусть внук допишет, что следует дописать.

Ян, внук Петера Сербина, собрал в пригоршню последние вишни из мисочки деда и стал их есть, выплевывая косточки в сторону колодца. Один раз доплюнул до него, встал и измерил шагами расстояние. Так далеко у него еще никогда не получалось. Он сходил за гвоздем и выцарапал дату на каменной кладке колодца.

На закате вокруг солнца появился желтый венец. Перед вспышкой чумы вокруг заходящего солнца всегда появляется желтый венец.

Глава 4

Профессор Ян Сербин, биолог и химик, почетный доктор многих университетов, ступил на трап, поданный к самолету, и, спускаясь по нему к группе встречающих его представителей города, университета и Комитета по Нобелевским премиям, вдруг остановился на последней ступеньке и с застывшей улыбкой на лице обернулся, чтобы, взглянуть на самого себя, еще сидящего в самолете: заметная сутулость, горькие складки в углах узкого, как щель, рта, тусклые серые глаза, на вид не совсем здоровый человек - вероятно, язва желудка или болезнь почек, а мажет, и не в здоровье дело; просто человек только что осознал, что жизнь его, как ни верти, не удалась. Пятидесятилетний мужчина, затративший много усилий и не дождавшийся их плодов.

По дороге с аэродрома в отель он еще раза два-три оборачивался и всякий раз видел себя на углу улицы терпеливо ожидающим зеленого светофора: зеленый свет открывает путь, и я иду, я применяю свои знания - на пользу себе или во вред, выяснится позже, когда дело будет сделано.

Та ночь, та бесконечно долгая короткая ночь. Свободные и раскованные картинки прошлого - обрывочные, сумбурные, едва различимые, навевающие мысли о самом разном, без всякого порядка и препон. Старая яблоня на краю, прилегающего к дому поля, обреченная на бесплодие, Моровой столб на поле, жук с красными крапинками на спинке, карабкающийся вверх и вновь сползающий по гладко отполированному временем камню, вверх-вниз, вверх-вниз. Один из рода Сербинов, Венцель Сербин, укладывает плоский камень - порог дома, 1385 год.

Невысыхающая кровь на кладбище. Пер-Лашез. Окаменевшая девушка на коленях прикрыла руками лицо, это в Помпее. Антон Донат, просунувший ногу в дверную щель, знать можно только то, что положено. Мы в последний раз печем хлеб в своей печи. Война кончилась, и я думал: люди победили раз и навсегда.

На исходе той ночи не было ни колокольного звона, ни пения ангелов, - но передо мной на столе лежал листок с формулой, моей формулой. Не философский камень, а всего лишь разгадка химического процесса, но что тобой познано, то тебе и подвластно. Я возношу человека на предельную высоту, и Лоренцо Чебалло уже не страшен, в моей власти очеловечить его, прежде чем он превратит всех нас в смирных и счастливых идиотов-роботов. Я проверяю свою способность к преображению людей, применяя свою формулу к себе самому, проникая в реальность Крабата, овладевая ею, оставляя себя в прежней реальности и превращаясь в Крабата со спасительным чудо-посохом в руке; формула дает мне для этого силу, а мои представления о нем - форму.

В отеле он первым делом стал под душ и взглянул на себя в зеркало: никак не больше сорока, крепкий жизнерадостный мужчина с серо-голубыми живыми глазами, волевой линией рта и открытым высоким лбом. Он наслаждался, стоя под ледяными струями и ощущая всей кожей приятное покалывание, он даже застонал от удовольствия и с наслаждением растерся жестким цветастым полотенцем. Вдруг он замер в тревоге, волнении, испуге, хотя знал, что сейчас в нем, уже не во внешности, а внутри, происходит по его собственной воле им же самим запрограммированный процесс перехода из одного "Я" в другое, процесс превращения его, Яна Сербина, в его второе "Я", в Крабата. У него появилось жуткое ощущение, будто его мозг отделился от него и уплыл в некую беспредельность, слегка покачиваясь, словно влекомый покатой волной. Но потом вдруг вновь вернулся, как маятник, подвешенный в какой-то точке вне его самого, без видимого смысла и толка, выхватывая на лету разные предметы. Но и маятника на самом-то деле не существовало, это была лишь игра, правда несколько абсурдная, но игра, а вот два его мозга действительно существовали, они наблюдали друг за другом и гнались друг за другом в бешеном круговороте, сменяясь и меняясь исходными точками, я-ты-он-она-оно сломя голову мчались по автостраде вперед. А может, назад? Стрелка компаса лопнула, как стальная рессора от перегрузки. - Да ведь никакой автострады и не было, Она еще только строилась. Он шел, нет, это я шел, шел пешком, - утро, длинные косые тени, пять дубов, стоящих особняком, у одного из них ствол расщеплен молнией, тут же рядом небеленые лачуги местных крестьян, вдали господский дом - по-прусски уродливое строение семидесятых годов. А потом - песчаный карьер. Наверху, у его краев, пятнистые доги и черные карабины, кажущиеся такими мирными и даже сонными в лучах раннего солнца. Кто-то играет на губной гармошке. По дну карьера суетливо, как муравьи, ползают с лопатами и тачками те, другие, полосатые и нумерованные, в деревянных башмаках, и насыпают полотно для автострады. Я с девушкой. У нее были каштановые косы, и она не смотрела в ту сторону. Я держал ее за руку и смотрел. Я видел сторожевую собаку на поводке и слышал игру на губной гармошке. Мы прошли мимо, по краю блеклого ржаного поля, сверкающего каплями росы, у девушки тоже оказалась с собой губная гармошка; она достала ее из сумки и заиграла, я не умею так, как он, сказала она, и мне на миг показалось, 'что все люди делятся на муравьев с лопатами и тачками и музыкантов-любителей с собаками и карабинами. В этом я целиком согласен с Линдоном Хоулингом, которого мучает совесть из-за участия в создании бомбы: мир без собак и карабинов! Мы с ним зрители на параде военных министров, у каждого из них, как у Катона в Карфагене - или его звали Сципион? - под туникой война. Теперь у них вместо туники адъютант с черной папкой, собаки виляют обрубками хвостов и восторженно тявкают, приветствуя хозяев мира. "Взгляни только на их рожи, - сказал Хоулинг. - Как только я буду в состоянии это сделать, я первым делом - прежде чем лечить какого-нибудь горемыку - выкраду из их мозга тягу к власти".

А девушке я сказал, что пойду на биологический факультет. Мария рассмеялась: "Считать лепестки и открывать неизвестную бабочку? Это не для тебя".

Я сорвал стебелек ржи и сказал: "Тут целый химический комбинат, и в тех дубах, мимо которых мы прошли, тоже. Почему не предположить это же и о людях с собаками на поводке, охраняющих карьер?" "А как же я?" - спросила она. То ржаное поле кончилось, другое началось, межа между ними - глубокое теплое ущелье, взлетающая ввысь гондола огромного, до неба, голубого колеса, ощущение чужого тела под моей сразу взмокшей рукой, необозримая даль, посреди которой раздвоившийся "Я" - и едва заметная точка, и ее наблюдатель.