Изменить стиль страницы

Сам Сосед отправляется к нам на Адриатическое побережье; сперва он совершает морской круиз вокруг далматинских островов, а впоследствии рассчитывает навести справки относительно возможности перебраться подальше на юг, а именно насчет того, сможем ли мы, и если да, то насколько дешево это обойдется, провести остаток лета у его друга и коллеги Йорго, владельца отеля в Подгоре. С борта корабля и со всех стоянок он присылает нам открытки, исписанные его мелким, четким и округлым почерком профессионального корректора, открытки эти он к тому же нумерует. Например, открытку № 5 доставляют к нам в Нови Винодол, в пансион Надо с острова Хвар.

«…сижу на вершине (форт Спануоло — испанцы и венецианцы бились здесь с турками в 1551 году), вижу город, гавань, море. Вест ветерок — и это означает хоть самую малость прохлады. В „Трех розах“ вчера подавали отличное или, как тут говорят, „доброе вино“:

Хозяин в „Трех розах“
Изрядный чудак —
Он Фигаро любит,
То здесь он, то там.
Начнет по-немецки,
Продолжит по-сербски,
И тут же по-чешски
И по-итальянски.
Хозяин в „Трех розах“
Изрядный чудак —
На острове этом
Жить можно лишь так.

Сегодня возвращаюсь через Сплит и задержусь на Хваре еще чуть-чуть.

Целую,

Ваш…»

Бывший президент Общества рабочих-трезвенников позволяет себе теперь пропустить стаканчик-другой и даже сочиняет нескладные стишата! Или это отчаяние в связи с противоестественными отношениями с властью, загнавшей его вместе с товарищами по социал-демократическим кружкам, левыми радикалами и борцами за свободу Испании в политическую пустыню, заставило его взяться за карандаш (а огрызки карандашей он всегда в больших количествах носит в жилетном кармане) подобно Овидию в Томах, удалившемуся в изгнание на берег Черного моря? Пропускает ли он сейчас второй стаканчик красного далматинского, а может быть, и третий, чтобы забыть о том, что его родной внук с недавних пор является еврейским полукровкой первой степени, его зять уехал в Англию, а сын — в Швецию, тогда как застрявшая в Нови Винодоле дочь тщетно ждет небесного знаменья, которое подсказало бы ей: отправляйся туда-то и туда-то, там ты будешь в полной безопасности! По меньшей мере, ему в конце концов удается убедить дочь в том, что остаток лета лучше и дешевле всего провести в отеле «Примордия» в Подгоре, потому что его старый друг Йорго предоставит ей существенную скидку.

Вследствие этого мое младенческое «я» перефрахтовывается Капитаншей на каботажное судно, и мы плывем дальше на юг, и я впервые вижу, как на ровном месте сама собой рождается волна, а за ней и вторая, а за ней и третья, как волны бегут вслед за волнами по адриатическому простору, как сверкают в лучах солнца, как обрушиваются с высоты и вздымаются ввысь, как нагоняют друг дружку. Мать говорит мне, что это дельфины — большие добродушные рыбы, умеющие петь, плакать и вздыхать точь-в-точь как люди. Однако мне нет особенного дела до сходства эмоционального мира дельфинов с человеческим: затаив дыхание, я стою на корме и любуюсь танцующими дельфинами, на меня накатывает нечто вроде ихтиологического пантеизма: ах, если бы я мог присоединиться к ним, включиться в их игры и нырянье; я в трансе; без малейших колебаний я бы пожертвовал своим младенческим «я», лишь бы превратиться в дельфина!

В Сплите нас дожидается Бруно Фришхерц, который, судя по всему, уже успел завершить фотоэкспедицию в Албанию и Черногорию, он покупает мне во дворике Диоклетианова дворца большой вафельный стаканчик лимонного мороженого. Однако Капитанша возражает: вода здесь, как известно, плохая, чтобы не сказать болезнетворная, детей от нее проносит, а мороженое тут готовят не из молока или сливок, а все из той же самой воды, неужели ему это неизвестно. Бруно бормочет нечто, так и оставшееся для меня загадочным, возвращает продавцу мороженое и переключает мое внимание на высокую, как церковная башня, статую — бронзовый мужчина на каменном пьедестале.

— Это прославленный епископ Гргур Нинский!

Особое впечатление производит на меня невероятно длинный, поучающе поднятый вверх указательный палец бронзового епископа. К такому указательному пальцу следовало бы приложить пару-тройку носов, думаю я, потому что слишком много чести ковырять такой штуковиной в одном-единственном.

Бруно Фришхерц берет у смотрителя собора ключ, отпирает дверь на колокольню и с улыбкой предлагает нам с Капитаншей идти вслед за ним. Взглянув наверх, я вижу у себя над головой свободно парящие в воздухе спиралевидные ступени, уходящие, кажется, в самое небо. Бруно уже успел подняться на несколько ступеней, загремевших у него под ногами подобно кимвалам, и я в великом страхе начинаю восхождение — у него за спиной и чувствуя у себя за спиной дыхание матери, а прекрасная панорама, ожидающая нас наверху, ни в коей мере не кажется мне достаточной наградой за перенесенные страдания. Местные сорванцы, должно быть, чуют издалека страх, охвативший избалованного маменькиного сынка на лестнице, — они бегут за нами следом, грохочут чем могут, гикают и свищут, вставив два пальца в рот, они догоняют нас, перегоняют, перепрыгивая через ступеньку, снова мчатся вниз и вообще ведут себя так дико, что Бруно Фришхерц, изрядно рассмешив тем самым Капитаншу, адресует им длинную гневную и явно непристойную тираду на фантастически-варварском местном наречье.

Сорванцы слетают по гулкой лестнице, подобно пригоршне гальки, она ходит ходуном и неторопливо успокаивается, как замирающие кимвалы, а варварские проклятия Бруно разносятся разве что не по всему собору.

Сорванцы уже рассеялись как дым, когда мы наконец снова оказываемся внизу. Проходим мимо колоссальных каменных стен с вмонтированными в них колоннами, и мать объясняет мне, что за этими стенами некогда жил древнеримский император, любовавшийся в старости на адриатическую лазурь и ничему на свете не радовавшийся, хоть и обитал он во дворце величиной с целый город. Уныние императора Диоклетиана остается для меня загадочным, ведь в окнах дворца мелькают яркие, в красную полоску, занавески, стоят клетки с певчими птицами, а женщины хлопочут, поливая цветы и занимаясь стиркой.

— Да ведь сейчас туда переселилось полгорода, — поясняет Бруно Фришхерц, ловя в видоискатель «лейки» украшенный занавесками и развешенным на просушку бельем фасад императорского дворца, превратившегося за последние тысячелетия в самый настоящий муравейник.

Скорее уж я могу понять уныние бурого медведя, которого держат в тесной клетке у подножия горы Марьян, возвышающейся над Сплитом. Конечно, мишке, в отличие от нас, не пришлось тащиться по длинной дороге с крутыми ступенями, тянущейся вдоль живописного кладбища евреев-сефардов, а потом взбираться еще на триста ступеней на колокольню, но испытываемые им лишения все равно совершенно очевидны. Его одолевают комары и мухи, он трется достаточно облезлым мехом о прутья ограды и ни в коем случае не хочет лезть по установленной у него над искусанной мухами головой лестнице с бубенцами, которую завели в клетке на потеху публике. Сонный смотритель разложил на дощатом столике куски хлеба с маслом. Их можно купить у него и угостить мишку.

— Хочешь купить мишке бутерброд? — интересуется у меня дядя Бруно.

Я качаю головой, сам не знаю почему. Может, уже тогда мне приходит в голову мысль, что бутерброды — это не совсем медвежья еда или что на самом деле было бы лучше освободить этого мишку и позволить ему убежать через горы в Боснию.

Бруно Фришхерц приглашает нас с матерью на пароход, и я снова вижу спектакль, разыгрываемый дельфинами, мы идем на юг в Макарску, а оттуда в Подгору, где нас уже дожидается Сосед. Его друг Йорго, вечно шмыгающий носом толстяк, поселил нас за полцены, — правда, в так называемом доме господина священника. В легендарные времена Первой республики Сосед превратил этот отель в своего рода санаторий для жертв войны и, заручившись поддержкой ветеранского фонда, в весьма недорогой, а Йорго определил сюда управляющим, и теперь старый добрый Йорго может отплатить услугой за услугу. Скача на деревянной ноге, он собственноручно вносит наш багаж в дом господина священника, того вполне преуспевающего домовладельца, который вечно стоит в тени смоковницы у входа, держа во рту свисток, и который снял с себя давным-давно сутану из-за появления ныне уже покойной «госпожи пасторши». И хотя все по-прежнему обращаются к нему как к «господину священнику», он давно уже не свершает таинств и не отпускает ничьих грехов. Его темно-коричневое от загара лицо, изрытое морщинами, похожими на русла пересохших ручьев, утрачивает всегдашнюю невозмутимость лишь когда он, занеся трость, пугает ею ковыляющих мимо кур. Тогда прямо-таки кладбищенскую далматинскую тишину, настоянную на неподвижном воздухе и одуряющей жаре, оглашает испуганное кудахтанье. Случается, прерывают тишину и резкие трели свистка, который господин священник постоянно носит с собой в нагрудном кармане отороченного вышивкой, но драного и измызганного жилета. По свистку должны немедленно прибежать экономка или кто-нибудь из ее троих детей и осведомиться, что именно понадобилось господину священнику: захотелось ли ему испить кофейку по-турецки, выкурить сигарету, отхлебнуть лимонаду или еще чего-нибудь, соответствующего условиям жаркого августовского дня, который волей-неволей приходится проводить, подремывая в тени дерева.