Изменить стиль страницы

— Не можешь, — хохотал Малинин. — Тебе сознание не позволит.

Он серьезнел и, приставив к груди агронома землисто-черный палец, похожий на дуло пистолета, говорил:

— У меня две куры дают доход такой же, как корова. Деньги мне нужны, хоть через раков, хоть через… — И он ругался, не стесняясь присутствия Тони.

Прибегала Леночка Ченцова, трактористка, тоненькая, упруго-верткая, точно рыбка, шепотом справлялась, когда вызовут из командировки Ахрамеева, посланного на ремзавод за электродами.

— Вы, Тонечка, только не говорите ему ничего, — краснея, просила она.

Над головой Тони висел смешной старинный телефон в деревянном ящике с ручкой, а рядом на столе подмигивала красным глазком и уютно гудела умформером новенькая роскошная радиостанция. Под вечер Тоня переключала ее на прием и ловила Ленинград.

Точно в три часа Тоня приносила бумаги Чернышеву на подпись. Кабинет Чернышева был, пожалуй, единственным местом, где всегда стояла сухая, прохладная тишина, пахло травами, разложенными на пустом, чистом столе. Работать с Чернышевым было приятно и трудно: он не раздражался, не язвил; наверное, поэтому малейшее недоумение и досада в его голосе, в его жестах воспринимались остро, как строгое предупреждение. Он никогда ничего не откладывал, решая все разом и бесповоротно, от него исходил напряженный рабочий ритм, исключающий ненужную болтовню, все лишнее, медлительное… Однажды Чернышев спросил, не скучает ли Тоня по городу. Тоня от неожиданности растерялась, но тотчас тряхнула головой: нисколечко, тут так интересно… Чернышев ничего не сказал и едва слышно вздохнул, а может быть, ей это показалось.

Контора МТС была совсем близко от дома. Тоня успевала несколько раз на дню заскочить домой — приготовить обед, купить хлеб, иногда даже сбегать в Ногово за молоком и картошкой. Никто особенно не контролировал ее, не существовало ни табелей, ни проходных, где бы требовали пропуск на право выхода в рабочее время.

Передав сводку, Тоня бежала растапливать плиту. У дровяника на солнце дремал Архипка. Заслышав ее шаги, он вздрагивал, брехал спросонок и, окончательно пробужденный собственным лаем, начинал кусать свой хвост. По крыльцу вперемежку с соседскими курами, звонко постукивая клювами, бродили тощие, крикливые галки. Из хрюкающей, жующей темноты раскрытого хлева пахло прелым навозом, и этот теплый, живой запах, смешанный с запахом талого снега, казался Тоне трогательным и чистым. Она научилась ловко зачерпывать воду в колодце, вертела скрипучий ворот, и зыбкое отражение ее лица поднималось из сырой глубины. Было жаль, что никто из заводских подруг не видит ее сейчас — в сапогах, в белом шерстяном платке, идущую по блесткой ледяной тропке с ведром, полным студеного плеска.

Тоня никогда не жила в деревне. Острая новизна впечатлений настигала ее повсюду. От просторов распахнутого неба ей хотелось петь. Впервые увидев петушиную драку, она присела, на корточки от восторга. Вместе с Васей, пятилетним сыном Мирошкова, она вылепила снежную бабу с узким, мрачным лицом, хмурым наклоном бровей из еловых веточек и прямым носом, вырезанным из моркови. На макушке — старенькая кепочка. Тоня сдвинула ее набекрень, и сразу получилось похоже на Игоря.

— Ну, держись, дразнилище, — погрозил он и у самого дома посадил Тоню в сугроб. Она дернула его за рукав и повалила на себя; они барахтались, как щенки, и продолжали, фырча, толкаться и дома, пока Тоня не спохватилась, зашипела, показывая глазами на перегородку, за которой жили Мирошковы. Игорь досадливо нахмурился, и мрачная озабоченность вернулась к нему.

— Я договорился с Чернышевым, — сказал он. — Будем вводить табель и гудок.

— Табель? Номерки? — Тоня вытаращила глаза, потом засмеялась, потом притушила смех тревожным недоумением.

— Зачем тебе это? Тут такая буча поднимется.

— Хватит! Довольно с меня! — В нем взметнулось недавнее, еще не израсходованное возмущение. Сегодня, после недельного отсутствия, в мастерскую явился опухший от пьянства Анисимов. Вместе с Исаевым, молодым парнем, работающим на испытании насосов, они «отметили» перевод Анисимова на должность бригадира.

Игорь потребовал у них бюллетени. Анисимов расхохотался ему в лицо. Может быть, еще номерочки прикажете вешать?..

Никакого табельного учета в МТС не велось. На работу выходили кому когда вздумается; одни в восемь, другие в десять. По субботам уезжали домой с обеда, и многие возвращались только ко вторнику.

Выходка Анисимова истощила терпение Игоря. Уже знакомый хмель гнева и решительности понес его очертя голову, отбрасывая всегдашнюю рассудительную осторожность. Тут же при всех Игорь заявил, что табельный учет будет введен. С доской, с номерками. Опоздавшие будут считаться прогульщиками! Дисциплина, как на заводе!

На этот раз он не желал слушать никаких увещеваний. Чего ждать? Пока он сам свыкнется со всеми этими безобразиями?

Выслушав его страстную речь, Чернышев довольно хмыкнул и, пожалуй, впервые за все время с любопытством осмотрел Игоря. Он смотрел на него выжидательно, как на весы, где на одну чашу положены решимость Игоря, его гнев, его воля, а на другую — все те препятствия и последствия его, наверно, преждевременного решения, о которых Игорь старался не думать.

— Ну что ж, — наконец произнес Чернышев. — Если вы считаете нужным, действуйте. Будет, разумеется, скверно, если какие-то осложнения заставят нас отступить.

Игорь оценил деликатное ударение на слове «нас», но самолюбие мешало ему принять какую-либо помощь. Неужели он, приехавший сюда с дважды орденоносного Октябрьского завода, сам не сумеет одолеть порядки этой живопырки?

Разговаривая с Тоней, он вдруг ощутил запоздалый приступ робости. И немедленно ощетинился. Больше всего он боялся показаться слабым в глазах Тони.

Слушая его встревоженно хвастливые угрозы, она резала огурцы и улыбалась. Чего он боится? Вызвать конфликт? Подумаешь, какие страсти. Ну скандал, ну и что?

Он сердито покраснел.

— С чего ты взяла, что я боюсь?

Улыбаясь, она положила ему на тарелку картошки.

— На худой конец выживут тебя из МТС. Что еще могут сделать? Уволят? Хуже не будет. Мы сюда не просились…

От ее слов становилось легко и весело. В самом деле, чего ему бояться?

Пристыженно, неловко он притянул ее к себе, посадил на колени.

— Если бы не ты… я бы тут, наверное, запил…

Серьезная уверенность, вложенная в эти слова, почему-то смутила ее. Она закрыла глаза, потерлась щекой о его волосы.

— Не успел бы, тебя б тут живо обкрутили с какой-нибудь знатной дояркой.

Она укусила его ухо, он прижал ее крепче, поймал губы, крепкие, солоноватые от огурцов, она почувствовала, что тоже прижимается к нему, оттолкнула, вскочила на ноги.

— Уходи, — сердито шепнула она.

Но когда он, виновато нахлобучив шапку, ушел в мастерскую, ей стало обидно от того, что он так легко послушался ее. Во всем виновата эта дурацкая комната с тонкой перегородкой, сквозь которую слышно все, что творится у Мирошковых. Она вспомнила Ленинград и, вздохнув, оглядела беленую мелом ненасытную печь, табуретки, дощатый, некрашеный пол, который приходится тереть песком и веником. Низкий тесовый потолок. Подвешенная на крюк керосиновая лампа. Глаза Тони невольно обратились в угол, где на чемодане лежал завернутый в пожелтелые газеты абажур. Всю дорогу она мучилась с ним: боялась помять каркас.

В диспетчерской ее ждало письмо от Кати. Из конверта выпало несколько фотографий, сделанных Семеном перед отъездом. Тоня внимательно рассматривала такие знакомые и такие далекие теперь лица, и себя, и Игоря. Она шла по перрону под руку с Катей и Костей Зайченко. На ногах у нее были новые лаковые туфли. На голове маленькая фетровая шапочка с цветком…

Раздался телефонный звонок. Тракторист Яльцев просил прислать летучку, его «ДТ» застрял в дороге, испортился топливный насос. Потом позвонил Пальчиков, доложил, что планы посевной утверждены на правлении, и, отводя душу, пожаловался на Кислова из областного управления — нарушает установки ЦК, подавляет всякую самостоятельность колхозников, предписал, где что сеять, все до последнего гектара.