Изменить стиль страницы

Игорь собрал производственное совещание. Терпеливо, уже не в первый раз, объяснил он, зачем вводится табель, какое значение имеет трудовая дисциплина, — мастерские есть государственное предприятие, механизаторы не сезонники, а рабочие. Он попробовал выяснить, есть ли какие возражения против табеля. Никто ему не отвечал, все сидели, курили, вертели шапки в руках и молчали.

Игорь привык к своим заводским собраниям, где настроения раскрываются немедленно, где оратору подают реплики, смеются, топают ногами, аплодируют. Что-что, но производственные дела на заводе обсуждали бурно, страстно, никого и ничего не стесняясь. Здесь же молчат, и не поймешь то ли согласны, то ли возмущены до того, что не желают даже разговаривать. Он ничего не мог прочесть в непроницаемой обыденности лиц. Вязкое молчание засасывало его слова. Он слабел, не видя перед собой противника, не слыша никаких возражений, он чувствовал, что еще немного, и не выдержит, сдастся, губы его вздрагивали, готовые к жалкой, заигрывающей улыбке, к трусливому отступлению: «Ну что ж, что мне, больше всех надо? Как хотите…» Он судорожно искал, за что бы ухватиться, словно его затягивала эта трясина слабости.

И вдруг Игорь ощутил нечто твердое, незыблемое — довод, подсказанный ему Тоней; в самом деле, чего ему бояться, что ему терять, не выйдет — и шут с ним, уволят — пожалуйста, он уедет, еще спасибо скажет. И, бросая вызов себе и всем, не желая больше ничего ждать, он взмахнул сжатым кулаком, сменил спокойный тон на тот властный, каким умел разговаривать Лосев: всем прогульщикам будет сделан начет, хватит уговоров, отныне будут применяться самые строгие меры, вплоть до отдачи под суд.

И опять было молчание, непонятное, глухое, непроницаемое. Так и разошлись молча, попыхивая папиросками.

Только Ахрамеев, отозвав Игоря в сторону, сказал:

— Поторопились вы, Игорь Савелич. Не мудрено голову срубить, мудрено приставить.

— А чего ж вы молчали, высказаться время было.

Низкорослый, коренастый Ахрамеев посмотрел на Игоря так, будто смотрел на него сверху вниз, и взъерошил свои смолевые, курчавые волосы так, будто потрепал Игоря по голове.

— Не знаете вы наших собраний, у нас торопыг не любят. Зря вы со мной не посоветовались.

— А вы… — Игорь махнул рукой. — Какая разница, что бы вы ни советовали!.. Дисциплина есть дисциплина.

Он подзадоривал собственную решимость, но на душе у него было муторно. Насвистывая, он направился в токарную — единственный источник утешения и отрадных воспоминаний. Сутулая спина Мирошкова склонилась над станком. Усердно и неумолимо полз резец, оставляя за собой веселый блеск металла. Завивалась и, хрустя, падала радужная стружка.

— Остатний быстрорез, — сказал Мирошков, — чем дальше работать?

На спине его вопросительно выкостились лопатки.

— Да… — рассеянно отозвался Игорь. Он взял со столика отполированный цилиндрик, вытянутый по ребру зайчик сверкнул в глаз. — Что это?

Мирошков покосился из-за плеча.

— Палец для «газика».

Игорь задумчиво вздохнул.

— У нас тоже часто не хватало быстрорезов…

Он переступил с ноги на ногу, тоскливо нахмурился.

— Для какого «газика»? Для нашего?

Не сходя с места. Мирошков круто повернулся к нему:

— Ну, халтура! Кому я мешаю?.. Мелиораторы заказали… Не ворую же я. Все равно на простоях сижу…

Если бы можно было пропустить это мимо ушей! Игорь не желал сейчас слушать ни про какую халтуру, не хотел ничего выяснять… Получилось так, будто он зашел сюда специально уличить Мирошкова.

Теперь уже он не имел права отмолчаться. А что он мог сказать Мирошкову? Они жили в одном доме, трое сыновей Мирошковых, один другого меньше, бегали в дырявых ботинках, ежедневно очищали чугун с картошкой и ревели здоровенными басами, когда мать кричала им: «Конфет вам? Мяса не на что купить, отец без штанов скоро пойдет, а они конфет просят. Бесстыдники! Охламоны!» Черт его дернул спросить про этот палец!

Ни разу еще с такой силой не ощущал он всю беспощадность груза своего начальствования.

— Конечно, резцов вам не хватит, если их на халтуры гонять, — сказал он, с тоской отмеривая необходимую дозу служебного порицания.

В тот же вечер, переливая молоко из бидончика в кастрюлю, Тоня случайно заметила на дне бидона мелкие железные опилки, жирные от солидола или солярки. Бидончик этот приносила из Ногова дочь Петровых и оставляла для Игоря в мастерской. Это был обычный двухлитровый алюминиевый бидончик с крышкой: утром Игорь забирал его с собой, отдавал Петровых и на следующий день приносил домой с молоком.

Тоня плеснула молоко на ладонь. В голубоватой лужице плавали черные точки опилок, окруженные желтыми маслянистыми шариками. У Тони вздрогнул подбородок, она провела рукой по щеке, взглянула на Игоря, и острая жалость уколола ее.

— Вот где настоящая классовая борьба, — вымученно засмеялась она.

Она убеждала его показать эти опилки Чернышеву, пожаловаться в партбюро, чтобы знали, какие условия его окружают.

В обеденный перерыв Игорь зашел в конторку. Он вернул Петровых бидончик и попросил вместо литра принести два, а то вчерашнее молоко пришлось вылить.

— Это почему?

— Опилки туда кто-то насыпал.

В конторке было многолюдно и шумно. Закусывали, сидя у печки, оглушительно стучали костяшками, играя в «козла», кто-то вслух читал газету; слова Игоря выстрелом пробили этот шум.

Петровых заглянул в бидончик, покачала головой.

— Во зле и соблазнах лежит мир.

— Товарищ, вероятно, считал, что железо необходимо для организма, — небрежно усмехнулся Игорь, всячески показывая, что его не запугаешь подобными штучками. Никто не принял шутку, все оставались серьезными, и ему это понравилось.

Выходя из конторки. Игорь услыхал, как Ахрамеев стукнул кулаком по столу и затейливо выругался.

День продолжался, обычный, копотный, лязгающий гусеницами, хлопотливо мечущийся вокруг разобранных двигателей. Он тащил Игоря на склад, заставлял отсчитывать дефицитные сальники, подписывать наряды, он гонял бригадиров, он прикидывался обычным днем. Но в его подчеркнуто будничной поступи нарастала напряженность.

Каким-то внутренним зрением Игорь вглядывался в лица людей, склоненных над тисками, освещенных пламенем горна, чумазых, потных от натуги, бледных от синеватых вспышек сварки, таких разных и таких одинаковых в своей непостижимости. Кто, кто из них?.. Угрюмый Анисимов с чугунно-тяжелой челюстью, болезненно-вялый Мирошков, Ченцова, озорно играющая глазами, ворчливый Саютов?.. «За что? За что они так?..» — с мучительным недоумением спрашивал он себя. Он готов был подозревать любого, и оттого, что в каждом видел врага, он был противен самому себе.

Напряжение этого дня разрешилось бурным, путаным и неожиданным разговором, начатым Ахрамеевым и Петровых подле стола, за которым Игорь проверял наряды.

— Легко казнить за грех. А ты вникни в душу человека, откуда там злоба, — смиренно, поучающе наставлял Петровых.

Ахрамеев непримиримо тряхнул чубом.

— Ясное дело, откуда — пережитки капитализма в сознании.

— Попка ты, прости меня грешного, — сокрушенно и снисходительно определил Петровых. — Пережитки! Тот, кто этот капитализм пережил, получше вас знает цену советской власти. Мне, считай, пятьдесят пять есть, самый что ни на есть пережиток. А видел ты меня, к примеру, выпивши на работе? Опоздал я? То-то же.

— Если опоздал, так, выходит, хуже всяких пережитков? — обиженно сказал Яльцев.

Подошли братья Силантьевы, Лена Ченцова, Сысой, Мирошков. Подхлестнутые общим вниманием, голоса крепли, скрещивались, разбегались возбужденным гамом.

— Вот он, башибузук. — Петровых ткнул пальцем в Костю Силантьева. — Намедни кричал, за что «ХТЗ» ему дали, когда этот «ХТЗ» старше его…

— Тридцать шестого года выпуска, — подтвердил башибузук.

— Ты, парень, не то что кулака, единоличника живого не видел. А кто не пережил, тому все подавай наготове. А не подашь, так и вся сознательность пропала.