Изменить стиль страницы

Командир говорит: «Спокойнее, ребята. Придет время — пойдете», — и на часы, которые у него на руке, смотрит.

А тут какие такие могут быть часы, когда вся душа горит! Сигнал был, но мы его не слышали, мы его почуяли, душой поняли и поднялись. Но не одни мы, дорогой товарищ, шли. Впереди нас каток катился, из огня каток То артиллерия наша его выставила. Бежим, кричим и голоса своего не слышим. Осколки свистят, а мы на них внимания не держим, — это же наш огонь, к нему жмемся, словно он и ранить не имеет права.

Первые траншеи дрались долго. Гранатами мы бились. Пачку проволокой обвяжешь — и в блиндаж. Подносчики нам в мешках гранаты носили. Когда на вторые траншеи пошли, немец весь оставшийся огонь из уцелевших дотов и дзотов на нас бросил. Но мы пушки с собой тянули на руках в гору. Не знаю, может, четверку коней впрячь — и они бы через минуту из сил выбились, а мы от пушек руки не отрывали, откуда сила бралась! Если бы попросили просто так, для интереса, в другое время хоть метров на пятнадцать по такой крутизне орудие дотащить, — прямо доложу: нет к этому человеческой возможности. А тут ведь подняли до самой высоты, вон они и сейчас стоят там. Из этих пушек мы прямой наводкой чуть не впритык к дзоту били, гасили гнезда. Били, как ломом.

Третья линия у самого гребня высоты была. Нам тогда казалось, что мы бежали к ней тоже полным ходом, но вот теперь, на отдохнувшую голову, скажу: ползли мы, а кто и на четвереньках взбирался, — ведь гора эта тысяча сто метров высоты, и на каждом метре бой. Под конец одурел враг. Дымом все поднято было, и камни, которые наша артиллерия на вершине горы вверх подняла, казалось нам тогда, висели в небе и упасть не могли, их взрывами все время вверх подбрасывало, словно они не камни, а вроде кустов перекати–поля (видели во время бурана в степи?).

Стали фашисты из окопов выскакивать, из дзотов, из каменных пещер, чтобы бежать. Но мы их достигали. Зубами прямо за камень хватались, на локтях ползли. Как вырвались на вершину Сапун–горы — не помню.

Не знали мы, что такое произошло. Только увидели — внизу лежит небо чистое, а там, впереди, какой–то город красоты необыкновенной и море зеленое. Не подумали мы, что это Севастополь, не решались так сразу подумать. Вот только после того, как флаги увидели на концах горы зазубренной, поняли, чего мы достигли. Эти флаги мы заранее на каждую роту подготовили и договорились: кто первый достигнет, тот на вершине горы имеет знаменитое право его поставить. И как увидели мы много флагов на гребне, поняли, что не одни мы, не одна наша рота, а много таких, и что город этот — не просто так показалось — он и есть Севастополь!

И побежали мы к городу.

Ну, там еще бои были. На Английском кладбище сражались. Серьезно пришлось. Когда окраины города достигли, тут опять немножко остановились. В домах там гитлеровцы нам стали под ногами путаться, но для нас в домах драться — это же наше старое занятие, сталинградское. Накидали мы, как полагается, гранат фрицам в форточку. Которых в переулках, на улицах достигли. Кто желал сдаться — тех миловали.

И когда потом стало вдруг нечего делать, оглянулись мы, и как–то всем нам чудно стало. Вроде как это мы и не мы, смотрим и даже радоваться не смеем.

Спрашивают: «Ты жив, Васильчиков?»

Это моя фамилия — Васильчиков, Алексей Леонидович.

«Вроде как да», — отвечаю, а до самого не доходит, что жив.

Стали город смотреть. И все не верится, что это Севастополь. Кто на исторические места пошел, чтобы убедиться, а я вот сюда, к морю, думал к самому краю подойти, чтобы фактически убедиться. Я эту мысль берег, когда еще на исходных стояли, думал — к самому морю подойду и ногами туда стану. Ну вот, ноги помыл и сейчас думаю с вами вслух.

Я, может, сейчас немного не при себе, — после боя все–таки. Говорю вам и знаю, что каждому слову нужно совесть иметь, а я так без разбору и сыплю, хочу сдержаться и не могу. Может, самое главное, что у меня вот тут, в сердце, есть, я вам и не проговорил как следует. Но вы же сами гору видели, как наша сила истолкла ее всю в порошок. Ехали ведь через нее, по белой пыли у вас вижу, что ехали. Так объясните вы мне — может, знаете, — где есть еще такое место, которое вот эти солдаты — они сейчас по улицам ходят, всё на Севастополь удивляются — пройти не смогут!

Я вам и свой и ихний путь объяснил. Есть у меня такая вера, что нет теперь такого места на земле, чтобы мы его насквозь пройти не могли! И решил я сейчас так: как то самое главное, последнее место пройду, сяду на самом последнем краю, все припомню — где прошел, как прошел…

Васильчиков помолчал, снова закурил, поглядел на море, потом вытер полой шинели ноги, обулся, встал, поправил на плече ремень автомата и вдруг застенчиво попросил:

— Только вы про меня чего–нибудь особенного не подумайте. Я даже не в первых рядах шел, только иногда выскакивал. Вы бы других послушали, настоящих ребят, — есть у нас такие, — только разве они будут рассказывать! Это я так вот тут, для разговора, на ветерке посидел, ну вот, значит, и отдохнул. Счастливо оставаться.

Попрощавшись, Васильчиков поднялся по нагретому солнцем камню набережной и скоро скрылся из глаз в гуще идущих по севастопольской улице таких же, как он, опаленных, покрытых пылью бойцов.

1944

Мастера расчета

Дорогу на Севастополь в грозные дни штурма не нужно было спрашивать. Там, где мы видели в небе темную тучу медленно шевелящегося дыма, там и Севастополь.

От Балаклавы до Северной бухты по дуге, огибающей город, стояли батареи. Каких только орудий здесь не было! В боевых порядках пехоты — скорострельные пушки на легких, почти мотоциклетных колесах; орудия на руках выкатывали вперед и быстро били из них по щелям обнаруженных дзотов или по пулеметным гнездам. Пехотинцы называют эти пушки своим «личным оружием». Конечно, по сравнению с гаубицей или гигантским осадным орудием, в канал которого можно засунуть голову, как в жерло заводской трубы, такие пушки кажутся пистолетами.

Тяжелые осадные орудия увесисто, непоколебимо стояли в капонирах, выдолбленных в камне, и с потрясающей силой бросали снаряды.

Орудия стояли на склонах высот. Немалого труда стоило притащить их туда.

Передвижение происходило ночью.

Утром артиллеристы увидели сказочное зрелище. Вся предгорная долина лежала внизу, необыкновенно яркая, словно картина, сложенная из цветных камней. Впереди виднелись севастопольские высоты. Они были красивые, розовые, в дымке; ветер, текший между ними, пахнул морем. Но бойцы ненавидели этот камень, старый и потрескавшийся, потому что в нем засел враг.

В покатых стенах — бетонированные доты. В выдолбленных пещерах — огневые точки. Траншеи издали похожи на каменные соты. А на обратных скатах высот расположены невидимые нам немецкие дальнобойные орудия.

Накрыть огнем вражеские батареи — эту задачу наши артиллеристы решили с неоценимой помощью бесшумных приборов — специальных артиллерийских приборов, за всю войну не сделавших ни единого выстрела. О них артиллеристы говорят с величайшим почтением. И прежде чем увидеть грозный труд орудий, поднятых на высоты, мы решили взглянуть на работу их бесшумных механических помощников. Для этого пришлось идти туда, куда стреляют фашисты.

Там и работали ловцы звуков. Первый расчет звукометристов находился в расположении цепей пехоты. В выдолбленном каменном грунте окопа сидели у телефонного аппарата три бойца. В момент выстрела вражеского дальнобойного орудия по сигналу поста предупреждения включились приборы центральной станции. Звукоулавливатели фиксировали звук, а самозаписывающие приборы отмечали его на рулонах бумаги, развертывающихся как телеграфная лента. Звук приобретал графическое изображение.

Стреляли не только немецкие, но и наши орудия, и притом гораздо громче, чем неприятельские, расположенные на много километров впереди; вокруг рвались, тоже очень громко, немецкие снаряды и мины. Поле боя — очень шумное место. Все эти звуки записывались на ленте, и выглядела она словно промокательная бумага, долго бывшая в употреблении.