Изменить стиль страницы

Я улыбнулся.

— Ну, параллель не совсем уместная… Скажите лучше: почему вы в столовую не ходите? Здесь не очень удобно готовить.

— Там люди.

— Вот и прекрасно. Вы что, человеконенавистница?

— Нет, что вы! Просто Сережа просил меня не ходить.

— Это что за новости?

Она замялась. Видно было, что ей не очень хочется разглашать маленькую семейную тайну.

— Просто так… Мы решили всегда везде ходить вместе.

— Выходит, что вам и в кино нельзя одной появиться?

— Нет, почему же. Я, конечно, могу сходить в кино. Но мне не хочется обижать Сережу.

— Обижать?

— Ну… понимаете, это будет нечестно по отношению к нему.

— Нечестно?

— Ну да, нехорошо! — окреп ее голос. — Как будто я сама по себе, а он сам по себе… Понимаете?

— Пытаюсь. Вы извините. Катя, он что, современный Отелло?

Она опустила голову. Тонкая нога в босоножке принялась чертить по полу.

— Не в этом дело… Сережа, конечно, ревнивый, как все мужчины. — («Гм…» — кашлянул я, не вполне согласный с этим заключением.) — Но если хотите знать, мне самой без него никуда не хочется ходить. Мне скучно без него.

— И поэтому вы сидите вечерами в этой келье или на завалинке, так?

Кивок Кати подтвердил, что именно так.

— Ясно, — подытожил я. — Возможно, у меня устаревшие представления о семейной жизни, но, должен сказать, я не совсем вас понимаю… Что пишут из дома, если не секрет?

Ее босоножка замерла, потом опять начала вычерчивать на полу петли и зигзаги.

— Ругают…

— Все еще? Кажется, пора бы перестать.

— Нет, мама очень сердится. Она такая впечатлительная, даже заболела от огорчения. Знаете, она пишет, что приедет сюда и заберет меня силой. И вам хочет написать. Вы не получали от нее письма?

— Нет, ничего не было.

— Еще получите, — обнадежила меня Катя. — Она обязательно напишет. Но вы не беспокойтесь, пожалуйста!

— Да я и не беспокоюсь. А чем, собственно, я могу помочь вашей маме? Запечатать вас, как бандероль, и отправить по почте в Москву?

Катя засмеялась, верхняя губа у нее вздернулась, как у симпатичного зверька.

— Сережа вам не даст меня отправить.

— Опять Сережа! Да я и не спрошу вашего Сережу. Очень он мне нужен, ваш Сережа! Кстати, а его родители как относятся к вашему браку?

— О, они молодцы!

— Вот как?

— Они просто молодцы! А Сережа смеется. Он говорит, что у всех родителей наступает стрессовая ситуация, когда их дети уезжают. Он считает, что чем раньше это случится, тем лучше.

— Да он философ к тому же!

Она не приняла моей легкой иронии.

— У него есть такая теория насчет отцов и детей, не хуже, чем у Тургенева. Например, он считает, что сейчас у взрослых людей очень развито чувство конъюнктуры. Все борются за теплые места, очень большое значение уделяют деньгам. А нам всякое приспособление противно. И поэтому родители нас не понимают. Они стараются сделать как лучше, а нам это претит… Я с ним спорю, но он всегда побеждает. Я в логике очень слаба.

— А он, безусловно, силен?

— Да, с ним трудно спорить.

— Так-так… Приводите его как-нибудь ко мне в гости, хочу послушать его логические упражнения.

После обеда, проходя по коридору мимо фонотеки, я услышал, как за дверью стучит машинка. Почудилось, что она выбивает: «Сережа… Сережа…»

Накануне прилета Кротова мне пришлось услышать о нем.

Рабочий день был в разгаре: стучали машинки, крутились на магнитофонах километры пленки, ревели динамики, звонили телефоны — все, как водится в любой редакции радио, даже в такой захолустной, как наша.

Я просматривал и правил в своем кабинете выступление председателя охотничье-промыслового управления, когда вошел Иван Иванович Суворов. В последние дни мы встречались с ним лишь мельком — на утренних летучках да еще случайно в кабинетах. О злополучной заметке не вспоминали. Как обычно, Суворов передавал мне свои материалы на подпись; я нередко вычеркивал целые страницы; он принимал правку без возражений.

Итак, Суворов вошел. Он был в новом черном костюме, ворот белой рубахи сдавливал его шею. Маленькие глаза необычно посверкивали.

— Разговор к вам имеется… дозвольте?

— Садитесь, Иван Иванович.

Он уселся, потер руки, расправил морщины на лбу.

— Даже два разговора. Первый такой. Заметку-то помните о медведе, которую этот сопляк исчеркал? Помните?

— Заметку помню. Сопляка не знаю.

— Ишь как! Опять защищаете его… Ну да ладно, пускай не сопляк, пускай Кротов. Так вот, Кротов-то этот, сопляк, исчеркал, а вы его писанину одобрили. А я заметку эту в Москву послал, прямо в редакцию «Маяка». И что бы вы думали?

— Судя по вашему виду, она прошла в эфир.

— Совершенно точно. Правильно угадали. Вот так-то! — Он удовлетворенно хмыкнул.

— Поздравляю. Я думаю, вы понимаете, что после этого триумфа снисхождения к вашим материалам тем не менее не будет?

— Правьте, правьте! Правду не зачеркнешь, она завсегда наружу вылезет.

— Этот афоризм стилистически не безгрешен. Что еще, Иван Иванович?

Он помрачнел, насупился, но только на мгновенье.

— А еще вот что. Возвратился на днях из Улэкита один человек. Был он там по делам и прослышал про сопляка нашего.

— Последний раз предупреждаю…

— Ладно, ладно… не буду уж! Прослышал он, значит, про нашего командировочного и до сих пор, представьте себе, очухаться не может.

— Что вы этим хотите сказать?

— Да то и хочу сказать, что любимец ваш умудрил такое, что теперь не знаю уж, как это на вас лично отразится.

— Обо мне не беспокойтесь. Что случилось? Говорите яснее. — Я полез в карман за сигаретами.

Суворов с удовольствием проследил, как я закурил. Густые его брови сдвинулись к переносице, как два враждебных мне облачка.

— Да что тут долго говорить-то! Вам лучше должно быть известно, откуда у вашего подопечного церковный крестик взялся.

— Что такое? Какой крестик?

— Какие бывают крестики! Видели поди, какие крестики верующие люди носят. Вот у вашего такой же оказался, хотя для сопляка этого Иисус Христос все равно, что для оленя квашеная капуста… Проторговал он крестик, вот что! Обменял на шкурку! — выложил Суворов свою новость.

Я смотрел на него в полном замешательстве. Суворов сидел с тихой улыбкой на губах. В груди у него явственно похрипывало. Перехваченная воротом шея была в складках, как пересеченная местность.

— Вы отвечаете за свои слова, Иван Иванович?

— Коли мне не доверяете, расспросите Вениамина Ивановича Бухарева. Ему тоже стало известно.

— Это плохая новость.

— Да уж что ж тут хорошего, — согласился он.

— Подробностей не знаете?

— Всего не знаю, а известно только, что продал он этот крестик Филипповым-староверам. А те, надо полагать, кому-то проговорились, и слух до Бухарева дошел. — Суворов как-то горестно помолчал. — Предупреждал вас, что добра с ним не наживете. Теперь расхлебывайте кашу. Жалко вас даже… — посочувствовал он.

— У вас все?

— А вам мало?

— Достаточно. Можете идти работать.

— Сейчас пойду. Только хочу напоследок узнать, какие меры вы собираетесь принять против этого боголюба. Неужто и это ему с рук сойдет?

— Идите, занимайтесь своими делами. И, если сумеете, поменьше рассказывайте об этой истории.

— Это просьба или приказ? — хмуро уточнил Суворов.

— Просьба.

— Ну, коли просьба, так куда еще ни шло. Могу и помолчать. Я не зверь какой-нибудь, как некоторые думают. Могу и помолчать. — Он ушел на прямых, негнущихся ногах.

Час от часу не легче!

Через пятнадцать минут, предварительно позвонив и договорившись о встрече, я вошел в кабинет заведующего отделом культуры.

Вениамин Иванович Бухарев стоял около окна, заложив руки за спину, и разглядывал октябрьский пейзаж — замерзшую реку, поблескивающую льдом, а на той стороне ее — пустые снежные сопки. Когда он повернулся на стук двери, его темное, в отметинах оспин лицо было странно печальным.