А русская учителка тихим и немного печальным голосом читала сказку. И чем дальше она читала, тем плавнее и печальнее становился ее голос, почти переходя в песню.
— «А лес все пел свою мрачную песню, — читала девушка, — и гром гремел, и лил дождь…
— Что сделаю я для людей? — сильнее грома крикнул Данко.
И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее сердце и высоко поднял его над головой.
Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.
— Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.
Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало!
И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река… Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко.
Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер.
Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видели, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой… И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло…»
— Вот и вся сказка, ребята, — сказала учителка и поразилась выражению детских лиц и затуманенному горем взгляду Семы Лаптандера, самого меньшего из слушавших сказку.
— Да вы, никак, плакать готовы? — улыбнулась она своими серыми и усталыми глазами.
— Нам очень обидно, — сказал Сема Лаптандер, и долгое молчание заполнило Красный чум.
Дети думали. И в эти мгновения грустной тишины им казалось: откуда-то издалека-издалека шел Данко, подняв высоко над собой горящее сердце, как факел. Он шел, озаряя землю, и люди, плачущие от счастья, бежали за ним. «И кто знает, — думал Сема Лаптандер, — солнце, может быть, это и есть горящее сердце Данко, хотя в сказке про это и не поется».
И он посмотрел в целлулоидное оконце Красного чума. Солнечный лучик прыгнул на кончик его веснушчатого носа, и Сема зажмурил глаза и обернулся к товарищам. Широкие уши его, просвеченные солнцем, стали нежно-розовыми, как мартовская заря.
Сема открыл глаза и, кивнув головой на солнце, убежденно сказал:
— Это — горящее сердце Данко! Видите, как оно горит над землей!
И, обращаясь к русской учителке, попросил:
— Спой нам еще такую же сказку этого человека.
Но учителка отрицательно покачала головой. Она сказала, что на ненецкий язык переведена только одна сказка Горького и что завтра уроки, а она еще не спала.
— Жалко, — сказал Сема, — нам очень обидно, что нет больше таких сказок. Я бы сам съездил за ними к нему, если бы был большой.
— Можно и не ездить, — сказала учителка, — если ему написать хорошее письмо, то он сам целый аргиш сказок тебе. Сема, пришлет.
Легкие морщинки собрались на лбу Семы Лаптандера. Он улыбнулся, но через минуту лицо его стало хмурым и печальным.
— Я знаю только три буквы, учителка, — сказал он в унынии, — я знаю букву «а», букву «м», букву «ы» и совсем немного букву «т». Из них я могу составить слово «мама» и «ты», что по-русски означает «олешек». Я уже много знаю, но письмо мне трудно писать.
Сема Лаптандер подумал, вновь посмотрел на солнце, и ему стало грустно.
Он поднялся и пошел к выходу. У выхода он посмотрел на товарищей и с неожиданной убежденностью сказал:
— И все-таки я напишу это письмо. По-своему, своими руками.
— Я тебе могу помочь, — сказала учителка.
Мальчик снисходительно улыбнулся.
— Нет, — сказал он, — ты не сможешь мне помочь, хабеня. Я бы очень хотел, чтобы мне помогли, но никто не сможет мне помочь в этом…
Он вышел из Красного чума.
Илько Лаптандер — отец Семы — вернулся с дежурства на рассвете.
Семка спал на шкурах, разметав руки и бормоча во сне. Илько наклонился над ним и с нежностью стал рассматривать его веснушчатое лицо, руки, еще не огрубевшие от работы, пухлые губы, влажные от сна.
— Вставай, нерпеныш, — сказал он, бережно тронув плечо сына узловатыми, негнущимися пальцами, — вставай, сынок, солнце взошло.
Мальчик торопливо поднялся и покрасневшими глазами посмотрел на откинутую шкуру у входа. Он увидел солнце.
— Это — горящее сердце Данко, — сказал он тихо и вновь лег спать.
— Вставай, лодырь, — усмехнулся Илько, — опять сказок наслушался.
— А ты — темная ночь, — сказал Семка, погружаясь в дремоту, — тебя надо вывести в степь, чтобы ты там увидел солнце.
— Ишь ты! — озадаченно сказал Илько Лаптандер, и, успокоившись на том, что ему все равно не понять, на что намекает сын, он попил теплого чаю и тоже заснул.
Проснулся он от сухого звука маленькой пилы; он при поднялся и в немом удивлении посмотрел на сына. Семка распиливал пополам большой бивень моржа.
«Игрушки делает», — успокоился Илько, и гордая улыбка надолго тронула его губы.
Кто в стойбище мог поспорить в мастерстве с его сыном!
Из любой кости Семка умел вырезать такого человечка, что даже ребенок мог сказать, что этот человечек думает и чем занимается. Однажды Семка вырезал из корня тундровой березки болванчика с шаманьим бубном и таким лицом, что все пастухи сказали: «Это Халиманко».
Когда об этом узнал Халиманко — черный шаман с реки Неруты, самый злой и сильный шаман и великих и малых тундр, — он сам приехал в стойбище к Илько Лаптандеру.
Он обвел нелюдимым взглядом болванчика и сказал Илько:
— Твоего сына надо придушить. Он злой человек. Он смеется над старшими, надо мною.
И Халиманко бросил в огонь деревянного болванчика.
«Теперь Семка задумал, очевидно, еще что-то. Ну и пусть делает. Худа от этого никому нет, а для ребенка радость, — думал Илько, — к тому же вечно занятый ребенок будет любить труд и вырастет хорошим оленщиком».
И, чтобы сын не чувствовал недостатка в инструменте, Илько достал из своего заветного сундучка маленький буравчик, молоток и стамеску.
— Делай, — сказал он, — только не торопись. Никогда не надо спешить, дольше век будет, — сказал он и, позавтракав, вновь уехал в стадо, за которое он отвечал как колхозный бригадир.
Распилив клык вдоль, Семка пошел к русской учителке. Она пила чай.
— Хочешь чаю? — спросила она.
— Хочу, — сказал Семка и стал пить чай.
Он выпил три чашки и спросил:
— А он добрый?
— Кто — он? — удивилась учителка.
— А тот, кто сказку сочинил.
— А, Горький! — засмеялась девушка. — Очень добрый. Он любил таких курносых, как ты. У него даже целая база курносых есть.
И она достала из шкафа пачку журналов с портретами Горького.
— Спасибо, — сказал Семка, — большое тебе спасибо. Я посмотрю и отдам их тебе. Только не называй меня курносым, — добавил он, — я не маленький, мне уже одиннадцать лет.
И, еще раз поблагодарив учителку, он с журналами под мышкой ушел в свой чум.
Он долго рассматривал картинки, на которых был нарисован высокий и худощавый человек.
У сказочника, сочинившего песню о Данко, были длинные и добродушные усы, худое морщинистое лицо и глаза бабушки Нярконэ, — глаза, тронутые горем и усталостью.
Казалось, человек так много прожил, что узнал все хорошее и плохое на земле, но попадалось ему больше плохое. Оно-то и избороздило его лицо глубокими морщинами мудрости.