Изменить стиль страницы

Распознать в эмигранте эмигранта проще простого, Однако угадать сразу, с кем имеешь дело, что скрывается за исконно русским именем «Николай Иванович», — почти невозможно. Гурьев, скороговоркой выпалив какие–то банальные похвалы в адрес работ Шмидта, покачивая головой, начал сокрушаться по поводу его здоровья:

— Слыхал, слыхал про вашу беду. Особливо это прискорбно для художника. А здесь, на Западе, любая операция стоит денег, и немалых! Но я могу вам помочь раздобыть деньги. Но пока это наистрожайший секрет. А вообще–то, чтоб вы знали, я в настоящее время сочувствую коммунистам…

Через день Гурьев зашел в квартиру Шмидта. За чаем он стал расспрашивать хозяина о жизни в СССР, что художник делал в годы войны, где погибли его родители, почему он мрачен и так сильно переживает, что покинул родину…

Визиты Гурьева к Шмидтам приобрели постоянный характер. Он вел беседы на различные темы, легко вовлекая собеседника в политическую дискуссию или ненавязчиво выжимая из него какие–то биографические детали. О себе почти ничего не говорил. Однажды он сказал:

— Есть у меня на примете журналист Хольгер. Если пожелаете, свяжу его с вами. Пусть напишет о вас статью, о том, как вы въехали в Израиль, почему убежали оттуда. А в конце статейки расскажет, что бедняга Шмидт теряет зрение. Для художника это хуже самой смерти. Журналист обратится к жителям Мюнхена с просьбой помочь деньгами на операцию глаз. Если каждый житель пришлет по марке, сумма наберется предостаточная. Хватит на врачей, да еще останется на пропитание.

Когда они уселись за стол, Хольгер сразу включил магнитофон. «Так будет проще, в тексте не ошибемся», — заметил он.

И «не ошибся». 27 декабря 1973 года газета «Абендцайтунг» вышла со статьей–фальшивкой. На Шмидта посыпались со всех сторон обвинения в том, что он, мол, ведет «подрывную антиизраильскую работу». Провокация следовала за провокацией. Все попытки оправдаться и доказать, что Шмидт в интервью Хольгеру ни слова не вымолвил о политике, а касался лишь своих личных невзгод в связи с болезнью, говорил о тоске по родине, не привели к нужным результатам. Травля продолжалась.

' А в это время Гурьев и компания, сидя за кружкой пива, потирали руки: уж они–то хорошо знали, что сочиненная ими статейка Шмидту даром не пройдет. Пустившаяся на розыски Гурьева и Хольгера Шмидт тут же натолкнулась на глухую стену. Ни того, ни другого ни по одному из известных ей телефонов обнаружить не удалось. Однако сам по себе поиск все же принес некоторые любопытные результаты. Прежде всего Гурьев оказался фигурой весьма популярной в среде, причастной к «Толстовскому фонду». Знали его и в русской церкви на Сальваторплац: он считался опытным мастером по реставрации икон, а посему имел постоянные дела со старостой этой церкви — Вишневским — Лапоновым. И если в зале «Хаусбегегнунг» Гурьева до выставки работ Шмидта никто и никогда не видел, то в русской церкви, которая финансируется Специальными службами США и связана с «Толстовским фондом», Гурьев считался верным «прихожанином». И главное, Гурьев — это вовсе и не Гурьев. Вот что расскажет позже в своих записках Евгения Шмидт: «Теперь ясно, для чего Самсонова так уговаривала отца устроить выставку в «Хаусбегегнунге», Ей нужно было, чтобы там Гурьев познакомился с нами. А это крупный «специалист» в своем роде. Ведь на службе у «Толстовского фонда» есть «специалисты» самого разного профиля. Долгое время я не знала его настоящего имени, но теперь знаю хорошо — Виктор Пух. Это он в 1941–1942 годах был следователем СД в Днепропетровске, на допросах зверски избивал арестованных фашистами советских граждан, в первую очередь евреев, которых он люто ненавидел, затем Украинцев и русских. Это его разыскивали после войны как крупного военного преступника, а теперь он живет на воле в Мюнхене. Про него говорят, что он боится выходить из дома, так как многим людям наделал зла. Есть данные, что он работает еще и в тайной полиции ФРГ».

Как–то после обеда, когда по городу из рук в руки ходили листки с интервью Шмидта, к ним в гости напросилась Елена Юрьевна Моссидзе — жена мюнхенского адвоката Моссидзе, дама преклонного возраста, с неуемным апломбом и недержанием речи. Она расспрашивала, как и чем питаются Шмидты, объясняла, где можно купить более свежие продукты, как готовить диетические блюда, выясняла, чем Шмидты питались в Москве, какая у них была квартира. В последующие визиты, а они участились, она приносила «гостинцы», бесцеремонно вторгалась на кухню, осматривала в гардеробе платья, вмешивалась в семейные разговоры. Со стороны можно было подумать, что эта дама, а не кто–либо другой, настоящая хозяйка квартиры.

Однажды она неожиданно спросила:

— Как это вы отважились уехать из Израиля? Эмиграция оттуда и без того растет. А вы ее увеличили на целых три единицы!

— А вы бы сами пожили там! — не удержалась жена Шмидта. — Вы слышали что–нибудь, например, о городе Акко, куда нас поселили? Раньше он принадлежал арабам. Его оккупировали израильские солдаты. Теперь он похож на пороховую бочку: того и гляди, взорвется, стрельба все время слышится. Да и голодно было.

— Ну что ж, каждому свое…

— Вы бы лучше не стращали нас, а помогли, коль зачастили в гости да набиваетесь в друзья, — вмешалась в неприятный разговор Евгения. — Отца придется класть в больницу. Денег мы за выставку не получили. Жители Мюнхена тоже не прислали ни марки. А вас хорошо знают всюду, вы свой человек в «Культусгемайнде». Так нужели и они нам не помогут?

— Ах, дорогая, разве вам неизвестно, что президент «Культусгемайнде» доктор Лямм выразил свое величайшее неудовольствие редактору «Абендцайтунг», назвав вашу статью антиизраильской пропагандой? Как же после этого скандала просить его о вспомоществовании автору интервью?

— Но эта статья была состряпана Гурьевым! — воскликнула Шмидт. — Мы с отцом совершенно ни при чем, поверьте.

— Извините, но Николай Иванович мой старинный друг, и я не позволю себе поверить вашим недобрым словам.

Шмидт сникла. Она понимала, что борьба идет не на равных. Но отец был плох, и ей, чужой среди чужих, приходилось чем–то поступаться и даже унижаться. Она сказала:

— Я плохо знаю немецкий. Помогите составить письмо рентгенологу Бонфигу с просьбой сделать снимок желудка отца. Мы в любом случае положим его на операцию. А без снимка желудка его не примут в больницу.

— О, это, пожалуй, в моих силах, — Моссидзе распрощалась и вышла на улицу. Вечером позвонила:

— Договорилась на шестнадцатое сентября. Адрес вы знаете? Дахауэр, 423/1. Будьте здоровы!

Евгения Шмидт провела отца в кабинет Бонфига и, сославшись на Моссидзе, передала старика с рук на руки. Минут через двадцать Бонфиг отпустил больного. Старик еле держался на ногах.

— Что он с тобой натворил?!

Шмидт показал на голову:

— Сказал, что нужно сделать еще рентгеновский снимок головы. Больше я ничего не помню…

Вечером Шмидт почувствовал себя совсем плохо, слег в постель. А утром, когда Евгения Шмидт вышла по делам в город, к ним без приглашения зашел практиковавший по соседству врач Хеллер. Он измерил Шмидту давление, сказал жене: «Верхнее — 270. Дела неважные». И ушел. Буквально через несколько минут в квартире появились здоровенные санитары. Оттолкнув женщину, они бесцеремонно вытащили Шмидта из постели и в одних трусах потащили вниз по лестнице к машине.

Из дневника Евгении Шмидт: «В Западной Германии существует закон, по которому, если человека забирают в больницу, ближайшие родственники должны расписаться в том, что они против этого не возражают. В нашем же случае санитары поступили, как бандиты, забрав отца без всякой подписи. Они увезли его в отдаленную больницу «Оберфюринг», хотя в трех минутах ходьбы от нашего дома находится «Швабинский кранкенхаус». Я это объясняю тем, что у госпожи Моссидзе в больнице «Оберфюринг» главный врач ее знакомый. Более того, когда я вернулась из города и застала дома рыдающую мать, вскоре появилась сама Моссидзе. Она сказала, что знает, где находится отец. Предложила ехать туда общественным транспортом. Но я наняла такси, чтобы добраться к отцу как можно быстрее».