Они учились в одной школе, он на два класса впереди. Она хорошо помнит его, потому что все мальчишки десятиклассники дружили с девчонками из восьмого класса. Он ухаживал за Машенькой, белолицей, горбоносенькой, такой хрупкой, будто она была чудом возрождена из бесплотного небытия. Ранимую, задумчивую, ее прозвали Мумией.
В школе он не выделялся среди других — этакий румянощекий барчук, вовсе не тщеславный, не задиристый. Его она замечала постольку поскольку, как и всех мальчишек. Она была увлечена военным моряком, жившим в их доме. В ладно подогнанном офицерском мундире, худощавый, среднего роста, моряк стремительно проходил мимо нее, — она обмирала от той мужественной, загадочной силы, исходящей от него, от резкого запаха табака, сукна и одеколона. Он был смугл, сух лицом, с непослушным курчавым чубом, у него лучистая, обворожительная улыбка.
Он — ее теперешний враг — после школы подался в мореходное училище. И за те два года, пока она доучивалась, он выпал из ее памяти. Его не было в ней, как нет в ней того, что происходит где-то в глубине земли или на другом континенте.
И вот он появился в свои каникулы, на их выпускном бале этаким видавшим виды моряком, в отутюженной морской форме, с реденькими усиками, бравадистый, а в сущности робкий, как котенок. Вокруг него толпились ребята, и их глаза завистливо поблескивали. Он им что-то все время рассказывал, они громко смеялись и делали вид, что никого вокруг не замечают. Потом он пригласил Ларису на танец, случайно вовсе. Мог бы пригласить другую: может, она просто ближе стояла к нему или показалась менее привередливой, не посмеющей ему отказать. Ей было семнадцать лет, и она еще по-настоящему никого не любила.
Вот с этого танца…
Она ненавидит его. Она только что нашла в альбоме снимок из газеты и порвала его на мелкие клочки.
Через год после выпускного вечера, после единственного танца, после единственного прикосновения его руки, она поехала поступать в институт в Хабаровск. Это было не так далеко от ее дома, всего два часа лета или сутки езды на поезде. Этот чистоплюй, этот горе-моряк проходил практику на каком-то пассажирском пароходе. Она разыскала его. Их судно стояло у пирса и готовилось к очередному рейсу. Было воскресенье, и матросы сказали, что он на берегу. Долго ждала, боялась отойти от парохода, нервничала. Потом ее провели в каюту: ребята отмечали «отвальную» и предложили разделить стол. Она никогда не пила, но, чтобы побороть волнение, выпила — совсем немного: Когда он вошел в каюту, она сидела со стаканом в руке. Он сделал вид, что не замечает ее. И тогда она, в конце концов не совладав с нервами, выкричала ему в лицо свою досаду и обиду. Он, бледный и злой, выскочил из каюты, а ее стали усердно угощать вином. И она пила, потому что ей стало все равно. Ее увели в какую-то другую каюту, узкую и маленькую, как гроб. К ней приставали, но она их не боялась, да и крепкие замки на джинсах надежно защищали ее. Они всю ночь хлопали дверью, они все клялись ей в любви, а ей было на это наплевать. Среди губ, что целовали ее, она знала, что единственно желанных губ, она не встретит. Она забрала документы из института, не сдав и половины экзаменов, и уехала к сестре в Магадан. Потом с отчаянием и ненавистью вспоминался Хабаровск, мутно-серые воды Амура, обшарпанное суденышко, тесную каюту, пропахшую суриком, хлоркой. С ненавистью и стыдом думалось о человеке, который предал ее.
Ее направили работать в маленький северный городок. И вот два года назад она столкнулась с ним на улице, и он снова сделал вид, что не узнал ее. Потом газета с его фотографией, эта вырезка, которая была сильно истерта, потому что слишком часто ее держали в руках. Они встречаются на улице редко, случайно; он даже не кивает головой.
Она задремала и очнулась от того, что муж Шурочки, Василий Александрович, или, как его называли в общежитии, Васьсаныч, вошел в ее комнату.
— Горюешь? — спросил он.
— Нет. Просто опостылело все.
— Не переживай, тебя временно зациклило. Потерпи — все образуется. Жизнь — сплошное терпение. Меня ведь, после того как я узнал, что жена со всеми путалась, тоже зациклило. Думал, помру, думал на себя руки наложить. Весь год ждал смерти и дождался: врезался в столб, хорошо, автобус был пустой. Смерти не нужно бояться и ждать ее не следует, иначе она придет. Ты о смерти не думай, и она не станет подкарауливать тебя.
— Чего все время о смерти-то?
— Ты первая начала, утром еще: альбом этот, фотография, вырезку порвала.
— Ты лучше расскажи, как у вас тогда все было-то. Ну, на лимане с лодкой.
— Далось тебе все это. Хотя и понимаю. Когда зациклит, то вокруг одного мысленно и крутишься. Когда про Шурочку узнал, так все выпытывал, все домогался, как у нее с другими было.
От него, как и прежде, пахло шоферским: бензином и маслом. Внешне он не изменился, кругленький, толстенький, только очень бледный и выглядит молодо, хотя ему, когда он погиб, было пятьдесят семь. Он же не курил, не пил, берег себя, а тут, когда узнал про вес, что жена вытворяла, скис, дважды сердце хватало, а потом эта авария.
— Ты расскажи, расскажи, мне лишний раз удостовериться надо, что он за человек. И хотя я его ненавижу, но все равно как можно больше хочу знать о нем.
— Ладно, ладно. Значит, было так: напросился он подвезти на охоту. Ну, мы в лодку — полетели. Четверо нас было. Волна небольшая, солнце поигрывает. Тут топляк. Когда лодку перевернуло, моряка ударило головой о борт, легко ударило, но он потерял сознание. Мы были без пробковых поясов. Подтащил я его к перевернутой лодке. Открыл он глаза, понял, что с ним, и страшно ему стало. Ну как же, близкая смерть кого хочешь напугает. Страх этого человека мне силы придал. Двое — дружки мои из гаража — тоже за борт полузатопленной, пробитой лодки держатся и посмеиваются. Молодые, сильные, а ума… Вода в ту пору в лимане была ледяная — осень все-таки на дворе. В ней и полчаса не продержишься, сердце от холода разорвется. С берега нас заметили, побежали на спасательную станцию звонить, а у них, как потом выяснилось, что-то с катером случилось, а нас течение все дальше и дальше уносит. Твой-то морячок уж доходит, он на вид вроде крепкий, а так — слабак. Смотрю, он уже еле держится, потом одну руку совсем отпустил. Кричу: «Держись!» Он — ни бельмеса. Подтягиваюсь к нему, захватываю и поддерживаю всего на плаву.
— Ты мог и не держать. Разве тебя за это осудили бы? Зачем ты держал его, зачем? Так бы отплакала, отголосила тайком и…
У нее навернулись слезы. На этом месте она всегда плакала. Это она только так говорит, но на самом деле… Васьсаныч все знает о ее страданиях.
— Чужой страх, чужая беспомощность придали мне силы, — бесстрастно продолжал шофер. — Дружкам моим не до шуток стало — ноги судорогой сводило. Говорю им: «Бейте ногами об лодку до крови». Они ленятся сапоги снимать. Ну я и с него сапоги болотные стащил, и с себя. Бью, значит, и его ногами об борт, и своими, да так бью, что лодка ходуном ходит. Все норовлю ударить об уключины, чтобы крови больше вышло. А уж катер близко, минуты нужно продержаться. Вода вокруг нас от крови коричневая. А я все бью и бью. Один-то из моих дружков руки отпустил, может, судорога всего схватила, а может, от переохлаждения организма сердце остановилось. А моряк-то только стонет, а я — ногами об борт и уключины. И тут катер выскочил из-за мыска, минут пять ходу до нас оставалось, а сил нет. Холод до самой души проник. Я знай бью об борт и его ноги, и свои. Он-то слабенько мычит и обвис как плеть. У самого сил нет, вот-вот разожму руки. Тут катер скорость погасил, чтобы к нам пристать, несколько метров до нас оставалось, и вот второй мой дружок не выдержал, поплыл к катеру, Трех метров не проплыл, под воду ушел. Ему с катера спасательный круг бросили, да где там, ушел. Нас полуживыми на палубу катера подняли, водкой растирали — выходили.
— Расскажи, как он очнулся?