Изменить стиль страницы

Катя кинулась мужу на шею, залилась слезами, зашлась в плаче, шепча как заклинание: не уходи, не уходи… Потом она потеряла сознание, и Вениамину стоило больших трудов привести ее в чувство. Он тогда не ушел, но с самой Екатериной что-то произошло.

Екатерина заканчивала уборку в зале, а мысли ее были в прошлом.

Как-то Сережа пришел с улицы, остановился у порога и стал пристально глядеть на мать. Губы у мальчика подрагивали, как будто он собирался расплакаться.

— Ты что, сынок? — спросила как можно ласковее обеспокоенная Екатерина.

Сережа молча продолжал смотреть на нее.

— Мам, ты меня любишь? — неожиданно спросил он.

— Ты же мой сынок, и я тебя очень люблю, — ответила Екатерина. И тогда он кинулся к ней. Она подхватила его на руки, ощутила на щеке, под левым ухом, горячее и сбивчивое дыхание сына. Они долго молчали. Потом Сережа спросил:

— Ты меня не бросишь?

— Да нет же, нет. Ну что с тобой такое?

— Мамка Коли Абдашева, пьяная, как закричит на него: убью, если еще раз стакан с вином разобьешь! А мне можно разбить стакан?

— Конечно, — спокойно и ласково ответила она. — Я даже не рассержусь.

И тут она заплакала.

— Мамочка, ты не плачь, — сказал он. — Я никогда не буду бить стаканы.

В полдень Стаховы вышли из дому. Было пасмурно и сыро. Темные тучи, неподвижные от чрезмерной наполненности сыростью, готовые в любое время изойти на землю дождем, почти цеплялись за двухэтажные дома поселка. И невольно возникали тоскливые мысли о том, что где-то на земле тепло и солнечно, пасутся на лугу, отмахиваясь от мух, коровы; над речкой и песчаным обрывом, истыканным дырами гнезд, летят бумерангами стрижи; на отмели верещат и брызгаются мутной водой ребятишки…

Когда у Стаховых случилась та беда — утонул сын, многие им советовали уехать на материк, где, мол, легче будет перенести горе, обрести душевное равновесие, — но Вениамин и Екатерина решили остаться здесь. Страшная потеря заставила как бы заново присматриваться друг к другу.

Вышли за поселок, и дорога повела их по берегу моря. А от моря, от водорослей, выброшенных недавно штормом, черневших теперь на белой, отмытой гальке, исходил густой запах йода, темно-серая глубина дышала солью и льдом. Все было в ожидании жестокого шторма. У горизонта, круто обрываясь, грозовая туча истекала короткими синими полосами, — оттуда долго перекатывался глухой грохот.

Дорога повела Стаховых по склону небольшого холма, средь кочек и кустов ивняка. Попадались небольшие сырые лощинки, с высокой осокой и тальником в рост человека, уже начавшим желтеть. Идти здесь приходилось осторожно: не мудрено провалиться по щиколотку в темную, с рыжим отливом, болотистую грязь.

Могила Сережи на самом краю кладбища.

«Вот здесь он уже сорок дней, сорок тяжелых дней… Миленький, родненький мой!..»

Екатерина поправила бумажные цветы, выбеленные дождями и солнцем, прочно державшиеся в проржавевшей проволоке венка, потом стала вытирать тряпочкой небольшой шестигранный памятничек, с которого на нее смотрел улыбающийся Сережа, навсегда влитый с этой прошлой улыбкой в бетон.

Сквозь тучи пробился луч солнца, весело пробежал по склону сопки, блеснув на бронзе рамочек, стекле фотографий, серебре звезд, и затерялся в бесконечных далях тундры.

Вытирая надгробье, Екатерина коснулась влажной земли, окованной бетоном, и глухо ахнула. Она стиснула зубы, а лицо ее было все такое же окаменевшее и бесслезное, только темно-красная струйка блеснула на ее прокушенной нижней губе.

Пошел мелкий, почти невидимый, холодный дождь. Даль затянуло безликой серой пеленой. Дождь заметно набирал силу. Потом ударил в тишину первый порыв холодного ветра. Пробежала густая рябь по морской глади, пригнулась к земле жесткая, увядающая трава, застонал потерявший прежнюю гибкость кустарник. Ветер пронесся над взгорьем, тревожно зашелестев бумажными цветами…

Ночью Стахов, спавший теперь особенно чутко, проснулся от плача жены. Он поднялся и прошел к ней в спальню.

— Что ты? — осторожно обнимая Екатерину, зашептал пересохшими губами он. — Зачем, зачем ты?

Плечи ее дрожали, как в ознобе.

— Жалко, — наконец ответила она, шмыгая носом, бросив на мужа печальный взгляд. — Время прожитое не вернешь, и Сережу не вернешь.

— Зачем ты так?

А она быстро зашептала, повторяя точно спасительный наговор:

— Жалко, так жалко…

— У нас все еще будет. — Он говорил убежденно, веря в свои слова, но сердце его рвалось от беспомощности перед прошлым; которое теперь нельзя изменить. Он чувствовал беспредельную нежность к Екатерине. — С нами всегда будет Сережа, и мы ради его памяти должны быть вместе.

За окном, в гнетущей тьме неистовствовал шторм. Ветер с колючей, ледяной изморозью налетал на притихшие дома сонного поселка, бился судорожно в узких улочках и, вырвавшись в тундру, уносил стылость моря к зеленым перевалам.

— Как плохо мы жили! — выдохнула она. Теперь она уже не плакала. — Смерть Сережи — наказанье нам. Время ничего не прощает. — Она замолчала и добавила такое, от чего у Вениамина похолодело сердце: — Я теперь боюсь жить, потому что в прошлом у нас не было будущего.

— Милая, любимая! Что ты?

Он порывисто, горячо обнял ее, словно этим хотел вернуть все потерянное…

Распутница

Прозвище Распутница Дарья Семеновна Порываева получила после того, когда в шестьдесят три года пятый раз вышла замуж. Сверстницы, подруги ее, особенно замужние, с недоброжелательностью обсудили новость.

— Опять в Семеновне, который уж раз, кровь взыграла, — шушукались они во дворах. — И в старости угомониться не может.

Новый муж Дарьи был на три года моложе ее. Может, потому-то и поползли всякие слухи о Дарье.

Софокл Никодимович Грызлов, бывший работник Министерства путей сообщения, а в последнее время начальник кадров одного из управления железных дорог, вышел на пенсию в пятьдесят пять лет и был неизлечимо болен. Болезнь съедала Грызлова медленно, внешне незаметно.

Он был ширококостный, нескладно высокий, с большой удлиненной головой, ходил в неизменном полувоенном кителе, с нашивками на рукавах, значение которых знали только специалисты-путейцы, в фетровой широкополой шляпе. Он вышагивал по улицам пригородного поселка, где все друг друга знали, гордо, независимо, ни с кем не заводя знакомства. За это Софокла Никодимовича в поселке невзлюбили.

— Шла бы, так уж за доброго человека, — возмущались поселковые сплетницы, — а то за этим натерпится страху на старости лет.

Знакомство Порываевой с Грызловым произошло месяца через три после того, как Грызлов переехал в небольшую деревянную дачу, которая находилась неподалеку от четырехэтажного каменного дома. Здесь проживала Дарья Семеновна Порываева, бывший токарь механического завода.

В этом четырехэтажном каменном доме находился продуктовый магазин. Грызлов приходил туда по утрам. Бывало так, что он с Дарьей Семеновной стоял рядом в очереди, иногда встречался в дверях или на улице, на крыльце магазинчика. Он, не уступая дороги, проходил всегда мимо.

Дарья давно приметила приезжего: поселок небольшой, и все тут как на ладони. Несмотря на внушительный, независимый вид, выглядел он неухоженным, а восковая желтизна безрадостного некрасивого лица говорила о том, что приезжий тяжело болен. Дарье Семеновне было жалко этого человека. «Ему бы на солнышке сидеть, а он по магазинам в очередях выстаивает, — горевала она. — Дети поди разлетелись во все стороны и позабыли о нем, родственников нет, а жена небось давно померла».

Ничего не зная о человеке, Дарья уже сочинила всю нелегкую его жизнь, неудачи по службе, болезнь, разочарование в детях. Не новы неурядицы в нашей жизни, и судьбы пожилых так похожи одна на другую…

В пригородный поселок, на маленький заводишко Дарья попала в самом начале войны. Родители Дарьи померли еще до войны, а муж погиб в самые первые дни боев. Дарья об этом узнала в эвакуации, в госпитале, куда ходила по ночам дежурить от завода, где встретила своего односельчанина, ровесника мужа. Они вместе уходили на фронт и воевали в одном полку.