Прошло двадцать часов, прежде чем на внутригородской границе появились первые военные патрули. Прошло сорок часов, прежде чем был направлен протест советскому коменданту. Прошло семьдесят два часа, прежде чем в Москве был получен протест. Звучал же он весьма обыденно.
Между тем в городе лились слезы. В моем избирательном округе Веддинге люди прыгали из окон прилежащих к границе домов в растянутые спасательные полотна, и далеко не для всех это заканчивалось благополучно.
16 августа я написал президенту Кеннеди о всей серьезности сложившейся ситуации и о глубоком кризисе доверия. Ведь, если дело дойдет до провозглашения Западного Берлина вольным городом со всеми вытекающими для него негативными последствиями, возникнет опасность бегства населения. Я предложил усилить американский гарнизон, подчеркнуть ответственность трех держав за судьбу Западного Берлина, указать на то, что германский вопрос не следует считать решенным и что он должен стать темой для обсуждения в Организации Объединенных Наций. Я с горечью писал о том, что переговоры с Советским Союзом были отклонены, потому что нельзя было их вести «под давлением». А теперь, продолжал я, когда мы подвергаемся самому откровенному шантажу, я уже слышу, что переговоров не избежать. В подобной ситуации особенно важно проявить хотя бы политическую инициативу, если уж возможность других активных действий сейчас ничтожно мала. После того как мы смирились с незаконным шагом Советского Союза, а именно таковым мы его и считаем, с учетом многочисленных трагедий, которые разыгрываются сегодня в Восточном Берлине и во всей советской зоне Германии, нам всем не избежать принятия самых решительных действий на собственный страх и риск.
Кеннеди приказал перебросить в город дополнительные воинские подразделения и прислал мне свой ответ с курьером. Им был Линдон Джонсон, который 19 августа прибыл в город и с чисто техасской беспечностью пытался мне доказать, что положение не столь уж серьезно, как всем кажется. В своем письме президент откровенно признал: «О военном конфликте не может быть и речи, а большинство предложенных мероприятий — это пустяки по сравнению с тем, что уже произошло». Не это ли послание подняло занавес и показало, что сцена пуста?
Через несколько дней после первой годовщины возведения стены, 17 августа 1962 года, от потери крови умер Петер Фехтер, 18-летний рабочий-строитель. Это случилось по ту сторону КПП «Чек-пойнт Чарли». Мы не могли, мы не имели права помочь ему. Его смерть вызвала широкий резонанс и всеобщее возмущение. Прошли гневные траурные демонстрации. Кое-кто из молодых предлагал взрывами пробить брешь в стене. Другие копали под ней туннели и помогали благодарным им за это согражданам до тех пор, пока некоторые безответственные лица не стали зарабатывать на этом деньги. Одна бульварная газета обвинила меня в предательстве за то, что я подключил полицию для охраны стены.
Однажды вечером меня вызвали в ратушу. Намечалась, судя по всему, студенческая демонстрация протеста. Я обратился к собравшимся через громкоговоритель, установленный на полицейской машине: «Стена тверже, чем лбы, которыми вы пытаетесь ее пробить, — сказал я, — бомбами ее не уничтожить».
Сразу после возведения стены стали разыгрываться ужасные сцены. Сцены бессильной ярости, голос которой вырывался наружу, но которую приходилось сдерживать в себе. Существует ли для оратора более трудная задача? После кризиса в августе 1962 года я побывал на многих предприятиях и в учреждениях. Я пытался объяснить берлинцам, что можно сделать, а что — нет. Что же было возможно? И что было невозможно? Этот вопрос преследовал меня в течение всех последующих лет. После возведения стены речи и соответствующие формулировки еще какое-то время оставались почти прежними. Но то, что все вокруг стало не таким, как раньше, понимал каждый. Начался поиск путей, хоть как-то облегчающих тяготы разъединения. Раз уж нам суждено было длительное время сосуществовать со стеной, то надо было как-то сделать ее проницаемой. Как прийти к «модус вивенди» в отношениях между обеими частями Германии? Какие усилия предпринять, чтобы превратить центр Европы в зону прочного мира?
Осенью 1957 года я стал правящим бургомистром Берлина. Десять лет отвечал за судьбы людей в осажденном городе. Став в 1949 году членом германского бундестага, я оказался на передовых рубежах немецкой политики. Еще в молодости я решил бороться против нацистского господства, означавшего закабаление и войну. В Берлине я стоял на стороне тех, кто сопротивлялся насильственному распространению коммунистической идеологии и мертвой хватке сталинизма.
Это была чистейшая самооборона, мой долг по отношению к людям, которые много пережили и хотели начать все сначала. В то же время это была и забота о сохранении столь непрочного мира. Позже это стало еще очевидней: мы поступили правильно, когда в 1948 году не дрогнули перед блокадой, в 1958-м — перед ультиматумом Хрущева, а в 1961-м — перед выросшей стеной. Речь шла о праве на самоопределение. Речь шла также о том, чтобы добровольной капитуляцией не вызвать цепную реакцию, которая могла бы вылиться в новый военный конфликт.
Берлинский опыт научил меня: бессмысленно пытаться пробить лбом стену, если только эта стена не из бумаги, но вместе с тем никогда не следует мириться с произвольно воздвигаемыми преградами. Не каждому это принесет пользу поначалу, но жизнь многих зависит от того, насколько упорно мы будем бороться за торжество разума и взаимопонимание. Права человека не падают с неба, гражданские свободы — тоже.
В Берлине нам дали хороший совет: прислушаться к тому новому, что произошло в развитии окружающего нас мира, и постараться ощутить «ветры перемен», о которых молил Джон Кеннеди, выступая перед берлинскими студентами спустя полтора года после строительства стены и за несколько месяцев до его убийства. Для нас было важно не ждать их, как ждут неизбежное явление природы. Главное — не стоило терять слишком много времени на жалобы и требования прав, а сконцентрироваться на реально достижимом улучшении обстановки.
Я не переоцениваю того, что мне удалось достичь в Берлине, а потом в Бонне. Но я знаю, что не добился бы ничего существенного, если бы в юности избрал путь, казавшийся более легким, если бы не был готов к тому, что меня могут не только не понять и оскорбить, но и угрожать самому моему существованию. Если бы сначала не почувствовал, а потом не усвоил одну простую вещь: не надо бояться глупостей, научись сносить превратности судьбы, если ты хочешь помогать обществу — в национальном и более широком масштабе — идти вперед. Кто учился политическому ремеслу в Берлине, тому пришлось не только иметь дело с угрозами извне, но и отстаивать свою позицию в споре у себя — в немецком, западном лагере, перед теми, для кого бегство от действительности стало суррогатом политики. Я решил посвятить себя тому, чтобы открыть собственным немецким ключом дверь, ведущую к более или менее глубокой разрядке и положить конец произвольному расколу Германии. И пусть даже это были маленькие шажки по зачастую извилистым тропам.
Время, должность и, конечно же, опыт, накопленный мной в юные годы, позволили мне, сначала бургомистру, затем министру иностранных дел, а впоследствии и федеральному канцлеру, привести понятия «Германия» и «мир» в сознании значительной части мировой общественности к общему знаменателю. После всего, что произошло, это было не так уж мало. Тем более что история не только накопила ненависть к немцам, но и научила, что мир в Европе без немцев немыслим. И не только без западных немцев. В те времена, когда я появился на свет на Ганзейской земле, а это было в канун первой мировой войны, этой эрзац-нации еще не существовало.
Я был убежден, что неестественно напряженная обстановка в расчлененной Германии требует разрядки ради мира и оттепели — ради людей. Противопоставить Германию или обойти ее при создании европейского дома невозможно. Было ясно, что голубые мечты моей юности о светлом будущем придется забыть. Но я все время находил подтверждение тому, что построить будущее без доброй доли надежды нельзя. Однако даже тот, кто был убежден в правильности своего выбора, не мог быть полностью уверен, что ему удалось избежать ошибок и заблуждений. Я тоже иногда говорил вещи, которые хорошо продуманными не назовешь. Но с чистой совестью могу сказать: я всегда сознавал, что глыбы льда должны быть растоплены и по возможности устранены.