— Франсуа, сестра Амалия сказала, будто вы просили меня принести три пинты вина и хлеб. Я принесла, но вы спали. Хотя, мне кажется, вас здесь и так недурно кормят, а вино вы пьете то же, что и король, — с виноградников Больи.
— Три пинты вина и хлеб — последняя трапеза осужденного перед смертью. Я трижды ел хлеб и пил вино повешенных, чтобы на следующий день услышать от священника: «Так гряди же, грешная душа, и да смилуется над тобой господь!» — этими словами святые отцы дают знак палачам.
— Вы действительно любите меня так сильно?
— В десять сотен раз сильнее, моя госпожа и мое спасение!
— Так поклянитесь же, что ради моей любви вы отныне не напишете ни одного слова. Отпустите мою руку, больно! Значит, я права: я для вас просто ненаписанное лэ...
— Но, любовь моя, которая дороже самой жизни, послушайте: я не пишу стихи — я всего-навсего мыслю. Вы хотите, чтоб я лишился разума? Тогда вам лучше полюбить бессловесное и любвеобильное животное, как это описано у Апулея из Мадавры. Я же человек, а не осел, госпожа аббатиса, хотя у меня с ним много общего. Вы когда-нибудь думали о том, почему парижане знают Людовика XI? Потому что он король французов. Жак Кер известен, ибо он самый богатый человек в королевстве. Меня знают, потому что каждый школяр распевает мои баллады. Монахов различают по тонзуре, евреев — по желтому кругу, нашитому на плащ, кастратов — по тонким голосам, но как различить женщину? Как?! Скажите ж, госпожа! Вам господь ниспослал ангельскую красоту, богатство, славный род и непорочность, мне же — лишь дерзкий мой язык. И вы решаетесь отнять у нищего единственную милостыню бога? Что ж, завтра я уйду, а вы останетесь, прекрасная и целомудренная.
— Ах, Франсуа, ваши слова... ваши упреки... они мучают больнее власяницы!
Аббатиса, сбросив рясу, осталась в черной власянице, сплетенной из колючего конского волоса: нежное тело вспухло красными рубцами, плечи были стерты до крови, соски грудей растрескались и сочились кровью. Пораженный, Франсуа смотрел на истерзанное тело любимой. Но, увы, не он один. Сестра-привратница, возвращавшаяся из дортуария, услышала голоса и, заглянув сквозь решетку окна, увидела обнаженную аббатису и мужчину.
Утром следующего дня одна из монахинь была спешно послана к епископу с доносом. Но мать-настоятельница, предупрежденная сестрой Амалией, вывела подземным ходом Вийона к мельничной запруде, одарив его кошелем, полным золота. Он должен был ждать вестей на постоялом дворе «Веселый мельник».
Но вестей из аббатства Франсуа так и не дождался.
Глава 17
Оставшись один в каморке под крышей, Франсуа плотно закрыл ставни, навесил на дверь кованый крюк и, приложив палец к губам, высыпал содержимое кошелька на матрас. Монеты желтели, как цыплята в траве. Он был сказочно богат! Мог купить этот трактир, наряды из лионского бархата и брабантских кружев, книги — такие же прекрасные, как эта, переплетенная в алое сукно с распустившейся белой розой, вышитой искусной и любящей рукой Берарды дю Лорье.
Он ждал вестей до вечера. Спустившись к ужину, Франсуа сел в самый темный угол, заказал тушеного зайца и кружку белого вина. Рядом сидели скорняк, бочар и деревенский кюре.
— Попалась, стерва! А уж такая гордая ходила, бывало, принесешь ей куницу или выдру — так и смотреть не хочет.
— Нет, Пьер, — вступился бочар, — она была добрая женщина.
— Может, она и тебе уступила по своей доброте? Мне-то от нее и одного денье не перепало.
— Не спорьте, дети мои, сегодняшний день — день печали, а не радости. Конечно, мать-настоятельница погрязла в грехе и разврате, но быстро ты забыл, Пьер, как в прошлом году она поставила на дорогах большие котлы и велела кормить всех, потому что люди пухли от голода. Коротка память человеческая на добро. Вот ты радуешься, что согрешила она, но кто ж из нас безгрешен? Запомни, сын мой: самые прославленные святые выходили из числа кающихся, и коль скоро раскаяние соответствует проступку, то у самых великих грешников есть надежда стать величайшими святыми. Трижды в день повторяй слова Иисуса Христа: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень». Может, тогда твое сердце смягчится.
— Вот это верно, святой отец, — сказал бочар. И Франсуа, прислушивавшийся к разговору, согласился с ним. — Что ж теперь будет с матерью-аббатисой?
— Епископ лишил ее сана и, как я слышал, велел несчастной идти в Рим — просить отпущение грехов у святейшего папы.
— С кем же она грешила, отец мой?
— С одним из нас, Жан. А ты что так побледнел, Пьер? Кому бог дал мужское естество, с тем и согрешила.
— Живой бы ее, гадину, закопать, чтоб другим шлюхам неповадно было.
Франсуа отнял кружку от губ, крикнул через головы сидевших за столом:
— Скорняк, зачем ты так упорен в злобе? Язык твой подлый недостоин, чтоб о него вытирали грязные сабо, а ты осмеливаешься судить самую чистую из женщин! Что знаешь ты о женщинах? Ты с головы до ног пропах мочой, в которой вымачивают кожи, но оглянулся ли хоть раз вокруг, взглянул на звезды, на вершины вязов и дубов, вдыхающих ветер полной грудью, на человеческие лица?
Все, кто был в трактире, посмотрели на Вийона.
— Сын мой, ты, видать, чужой в наших краях, а говоришь так, словно знал мать-настоятельницу. Садись за наш стол, места хватит. — Кюре подвинулся на скамье. — Люди в моем приходе простые, и не нам с тобой судить их строго.
— Кого за что судят, я знаю не хуже прокуроров. — Тут скорняк перемигнулся с богачом. — Да, скорняк, знаю. Не бойся, поднеси свечу к моему лицу и рассмотри хорошенько, у тебя ведь ноги чешутся сбегать за стражей. Не медли, доносчик должен быть проворным. Но я тебе отсыплю вдесятеро больше и щедро заплачу любому, кто мне скажет, где искать настоятельницу. Может, ты слышал, бочар? Может, ты, святой отец?
— Сын мой, успокойся, винцо у нас крепкое, а ты выпил довольно. Эй, Робер, помоги подняться своему постояльцу, а ты, Жан, бери под левую руку.
Франсуа замотал головой. Держась за перила лестницы, тяжело поднялся в каморку. Скрипели половицы, в трубе гудел ветер, и он с ума сходил, не зная, что делать, как отыскать Берарду. Он так ясно видел, как, истерзанная власяницей, ступает она босыми ножками по острым камням, по колючей стерне, и падает, и плачет, что завыл от горя, зажав руками рот. То он хватал плащ, чтобы немедленно бежать подальше от аббатства, то замирал, прислушиваясь к скрипу лестницы.
Всю ночь он просидел в каморке под крышей и пил, стараясь не думать об ужасном дне, набившем золотом его кошель и обобравшем сердце. Когда-то, впервые увидев Берарду, угощавшую жареными каплунами коадъютора, потиравшего пухлые руки, он, дождавшись, когда коадъютор вышел из трапезной, прочитал аббатисе стихи, слушая которые она смеялась.
Толстяк монах, обедом разморенный,
Разлегся на ковре перед огнем,
А рядом с ним блудница, дочь Сидона,
Бела, нежна, уселась нагишом;
Горячим услаждаются вином,
Целуются, — и что им кущи р ая!
Монах хохочет, рясу задирая... *
* Перевод Ф. Мендельсона.
И хотя он прочитал их одной Берарде, стихи быстрей чумы разнеслись по Франции. И епископ Жан де Бово прочитал их королю Рено, который ласково принял Вийона в Анжере. Когда смущенный Франсуа стал божиться, что первый раз слышит эти стихи, монсеньор де Бово погрозил ему пальцем: «Полноте, мэтр Вийон, кто способен на большее, тот способен и на меньшее».
Утро застало Франсуа пьяным. С трудом объяснив трактирщику, что он больше не намерен оставаться в «Веселом мельнике», постоялец расплатился и побрел по дороге, даже не спросив, куда она ведет. Так же, едва передвигая ноги, шел он три года назад во Дворец правосудия. Да, уж он-то знает, кого и за что судят. И знает, как судят ни за что.
Глава 18
Песчаная волна взлетела и замерла над дорогой. Пучки травы качались, осыпая струйки песка. На самом гребне дюны рос синий цветок цикория. Высоко в небе шумели вершины сосен, пахло смолой и хвоей. В зарослях вереска жужжали пчелы, неутомимо перелетая от цветка к цветку; их слетелись сюда тысячи, и в крепком солнечном воздухе стояло звенящее гуденье. А вокруг сосен, у подножий стволов, распахнулись зубчатые папоротники, и громадные пушистые лопухи укрывали скользкие шляпки грибов с прилипшей хвоей. Франсуа зарыл босые ноги в горячий песок, радуясь дню. Солнечный ветер обсушил пот на лице. Проклятая лихорадка, прицепившаяся еще в «Камере трех нар», изредка напоминала о себе волнами жара, слабостью в ногах, головокружением. Похоже, на этот раз болезнь вцепилась крепко — он чувствовал ее в себе.