— Только конюх.
— И больше никто?
Аббатиса привела конюха, приказала знаками (он был глухой и немой) взять роскошную одежду, седлать коня и дала знать, что отныне все это — его. Вскоре из монастырских ворот выехал рыцарь, которого впоследствии видели в Сомюре, в Шартре и в Дижоне, и даже, как рассказывают паломники, в Антиохии. Никто не знал его девиза, имени его прекрасной дамы, но что меч его разит, как молния, очевидцы подтверждали в один голос. Его так и звали — Молчаливый Рыцарь.
А Франсуа остался в аббатстве. Он окапывал землю в саду, молился и писал «Завещание», которое хотел написать давно, но судьба гнала его по дорогам королевства и негде было обдумать свою странную жизнь — пеструю, сшитую из лоскутов, как наряд жонглера.
Он жил в маленьком домике, отделенном от трапезной зарослями малины и двумя огромными вязами. Монахини в этот уголок обители не заходили, правда, иногда он слышал их голоса, но лишь улыбался, — так же, с улыбкой, он слушал пенье малиновок, будивших его ранним утром. А сердце... сердце его принадлежало госпоже аббатисе. Он научился различать шорох трав, когда она возвращалась после заутрени или обедни в свой покой; он чувствовал ее дыхание, когда она гладила нераспустившиеся бутоны роз.
Была зима... Была весна... Настало лето. Вместе с июньской жарой к Франсуа пришло отчаяние. Жизнь в монастыре, казавшаяся легкой, сытой и беспечной, стала тяготить, походка Вийона сделалась шаркающей, спина согнулась — любовь состарила его. Однажды, когда он работал в саду и, утомившись, лег на траву, что-то, похожее на облако, заслонило его от горячих ослепительных лучей. Еще не открывая глаз, он понял — это она. Он смотрел на Берарду, казавшуюся ему неправдоподобно высокой, потому что белые крылья чепца заслоняли верхушку вяза, и глаза устали подниматься к ее лицу. Это лицо легко качалось, как ветка цветущей вишни под дуновением ветра.
— Франсуа, вы заболели? Вы дрожите, и ваше лицо мокро от пота.
— Это старая болезнь, моя прекрасная владычица и госпожа, ей не поможет лекарь; она начинается не от грязной воды, как холера, и не от порчи, напускаемой дьяволом, как проказа, — пожалуй, у нее даже нет начала, просто боль вонзается в сердце, как стрела, и человек ходит со стрелой, торчащей в груди.
— Я никогда не слышала о такой хвори, хотя сама считаюсь искусной во врачевании. — Франсуа встал; дыхание его было быстрым и горячим, а тело сотрясал озноб. — Ложитесь в постель, я велю принести вам горячего молока.
— Вы очень добры, мать-настоятельница, только не надо ничего.
— Ну не упрямьтесь, Франсуа, вы так дрожите. Нет, нет, я велю вам лечь. А я... возможно, я сама принесу вам молоко.
Франсуа лежал на узкой кровати из толстых струганых досок, до подбородка укрывшись душной периной, и смотрел, как темнеют потолочные балки. Скоро они стали почти неразличимы — мягкий сумрак заволакивал глаза, но он смотрел. На колокольне зазвонили к вечерне, тяжелый медный звон раскачивал темноту. Вийон усмехнулся, вспомнив, как шесть лет назад он впервые постучал в ворота монастыря, спасаясь от стражи свирепого епископа Орлеанского, гнавшей его без передышки трое суток. Он постучал в ворота и попросил убежища, зная, что в обители, за клиросом, есть маленькая келья, в которую не мог войти даже король, — именем бога милосердного и всепрощающего она защищала несчастных от погони и суда. Тогда он полгода забавлял монахинь своими песнями, забавными историями, ловкими фокусами. Однажды, в день Рождества Богородицы, в монастырь пришли бродячие жонглеры. Между двумя вязами туго натянули веревку с толстыми узлами. Берарда смеялась — ей нравилась мужская ловкость и отвага. Тогда и Франсуа взобрался на канат; он подпрыгивал, словно кузнечик, подбрасывал деревянные шары, ловил горящие факелы, не замечая, что узлы веревки медленно расходятся. Он упал, ударившись спиной о землю, и потерял сознание от боли. Когда очнулся, увидел склонившихся монахинь и жонглеров. «Бедненький Франсуа, вам больно?» А он не мог сказать ни слова; казалось, от него осталась только голова — все остальное он не чувствовал, даже пальцев на руках. «Франсуа, вы сейчас такой смешной! У вас нос стал такой длинный, а щеки белые, как в муке». И все засмеялись, забавляясь шуткой аббатисы.
«А сейчас ты на кого похож? — подумал Франсуа. — Сколько раз я твердил тебе: знатные дамы не для тебя, отродье нищеты! Разве ты сын ангела, венчанного диадемой звезды или другой планеты? Но у тебя страсть к высокородным. Как ребенок тянет руки к огню, так тебе неодолимая охота дотронуться до груди под лифом из фиолетового твердого шелка, расшитого жемчугом. Но ребенок обжигается, плачет и впредь боится огня. Ты же упрямо хочешь схватить пламя. Ты, задыхаясь от счастья, ловил улыбку Амбруазы де Лоре, вызвав гнев ее супруга, парижского прево д'Эстутвиля. И в пыточной Дворца правосудия он тебе припомнил и балладу, и пылкие взгляды. Школяру ли тягаться с Робертом д'Эстутвилем, рыцарем сьером де Бейн, бароном д'Иври и Сент-Андри, который ударом копья выбил из седла короля Сицилии?! А Катерина де Воссель? По всем кабакам ты растрезвонил, что нет женщины прекрасней, но по ее капризу тебя растянули на козлах перед ее балконом, а она со своими приятелями ела мороженое и улыбалась, пока ты извивался под ударами плетей. Нет, ты всегда был нерадивым школяром, и уроки не идут тебе на пользу».
Задумавшись, он не услышал, как отворилась дверь, не заметил, как задрожало на сквозняке пламя свечей. Но уловил запах душистой эссенции.
— Это вы, госпожа?
Аббатиса поставила на стол кувшин с горячим молоком.
— Вам уже лучше?
— Нет, хвала господу, мне стало хуже.
— Ах, Франсуа, трудно понять, когда вы шутите, когда говорите правду.
Берарда положила прохладную ладонь на морщинистый потный лоб Вийона. Он нежно обхватил ее запястье и прижал руку к сердцу. Рука испуганно дрогнула, будто попав в силок, и замерла.
— Верите ли вы, госпожа...
— Я раба божия, такая же, как мои сестры во Христе.
— Верите ли вы, госпожа, что умереть за вас было бы для меня счастьем?
Она отвела взгляд от его умоляющих глаз.
— Обет, который дала каждая из нас, суров, хотя про нас рассказывают непристойное. Не скрою, мне приятно слушать вас, ибо я еще не так стара, чтобы смотреть равнодушно на мужчину, который клянется в любви. Я еще женщина...
— Вы прекраснее всех женщин мира! Вы единственное исцеление моей боли!
— Нет, нет, не говорите так. Я знаю, вы очень ловко расставляете тенета своих слов; должно быть, и бедняжка Жаннетон запуталась в них, как доверчивая птичка. О, что монахиня?! Не из-за вас ли аббатиса из Пурро лишилась сана за распутство? У вас было много женщин, Франсуа? Что ж вы молчите? Вам трудно сосчитать?
— Я не знаю, что ответить.
— И они все были разные?
— Вы убиваете меня этими вопросами. Если я вам безразличен, зачем вы спрашиваете? Чтоб позабавиться? Заставить меня снова прыгать на канате, связанном из обрывков? Конечно, смешно до слез, когда человек от боли становится белым, как мука; моя спина до сих пор не может забыть, что земля — это твердь. Конечно, вы чисты, как первый снег, я же забрызган грязью с головы до ног. Вы Христова невеста, я вор, — не правда ли, потеха! Недавно в монастырской библиотеке я отыскал одну забавную историю. Хотите, расскажу, что случилось с некой монахиней из вашего монастыря? Звали ее Женевьева, она была молода, красива, чудесно вышивала покровы и антиминсы, но по слабости духа покинула обитель и предалась греху. Блудила, не отказывая каждому, кто ее желал, а желали ее многие, но утром не забывала возносить молитву богоматери. Пораспутничав всласть, Женевьева вернулась в монастырь и увидела, что сестры обращаются с ней так, словно она и не выходила из своей кельи, даже стали восхищаться покрывалом, натянутым на раму, — невиданный красоты.
— И как же могло случиться такое?
— Услышала ее молитвы пресвятая дева и, приняв обличье той, кто даже в грехе и блуде сберегла любовь к владычице небесной, сама выполняла ее работу в ризнице. Да вы, наверное, знаете эту историю получше меня.