Изменить стиль страницы

— Почему по двенадцать?

— Ты осчастливил наш дом в двенадцатый день месяца рамазана.

Хайям и гость прошли на айван, где Зейнаб уже постелила скатерть и накрыла завтрак.

— Что же привело тебя на чужбину?

— При халифе Мустаршиде многие торговцы бумагой обнищали, ибо спрос на нее упал, — воюют оружием, а не бумагой. Старший брат стал торговать хлопком и переехал в Миср, а я хотел, чтобы дело моих предков продлилось. И отец похвалил меня и сказал: «Икрам, поезжай в Найсабур. Там, где живет Доказательство истины, всегда будет нужна бумага». Я пришел со вчерашним караваном и утром поспешил к тебе.

— Ты рассказал хорошее, но чем я могу помочь твоей торговле? Я человек бедный.

— Имам, тебе не придется тратить, ты будешь только получать. В стене, возле ворот, есть удобная ниша. Пока я не приобрел дом, я бы хотел устроить там лавку, а тебе от меня будет плата — пятнадцать дирхемов каждый месяц.

— Это за место. А за шум?

— Ты шутишь, господин?

— Какие шутки! Отодвинь ухо ладонью и скажи мне, что ты слышишь?

Пока молодой торговец сидел, смешно оттопырив большое ухо, Хайям не спеша ел печеные баклажаны, фаршированные сладким перцем и луком.

— Я слышу только журчание воды в арыке и скрип дерева.

— И я это слышу. А когда ты сделаешь из моего дома лавку, у меня будет болеть голова от воплей покупателей, и мне придется каждый день пить отвар из зерен конопли, сильфия и мяты. А лекарство в наши дни стоит дорого. Кроме того, к тебе будут приходить поэты, а они не могут говорить как люди — им непременно надо выть или рычать. Неплохо иметь пятнадцать дирхемов, но тишина стоит дороже.

— Может быть, двадцать дирхемов вернут тебе спокойствие, господин?

— Ты прав, багдадец...

— Меня зовут Икрам ибн Джамал.

— Как бы тебя ни назвал отец, ты прав: чем больше дирхемов, тем спокойнее. И я не поверю, что ты желаешь зла старому человеку.

— Клянусь прахом отца, это так. Но назови свою цену, имам!

— Тридцать дирхемов и сто листов бумаги каждый месяц.

— Если багдадской или бухарской, я согласен.

— Самаркандской.

— Тогда тридцать листов, хотя и это мне в убыток.

— Тридцать самаркандской и сорок бухарской.

— Но это то же самое! — опешил ибн Джамал.

— Разве? Видишь, я уже не помню, что сказал минуту назад, и у меня начала болеть голова.

— Хорошо, хорошо, тридцать дирхемов и пятьдесят листов самаркандской бумаги — только из уважения к твоей мудрости и седине. Деньги я уплачу сейчас, а товар у меня сложен в караван-сарае.

Ибн Джамал достал шелковый позванивающий мешочек, положил на протянутую морщинистую ладонь. Хайям подивился верному расчету багдадца — в мешочке оказалось точно тридцать монет.

— Господин, если ты не возражаешь, я сегодня же пришлю двух каменщиков и плотника — надо оградить нишу кладкой в три кирпича, оштукатурить, выложить окно и дверной проем.

У Хайяма тоже нашлось дело в городе, и он вышел вместе с ибн Джамалом. Проходя мимо медресе, учитель с радостью увидел, что куча кирпичей уменьшилась и рабочий с распухшей щекой, перевязанной платком, складывает в тачку последние. Хайям захохотал. Багдадец с удивлением смотрел на него, а зеваки на них обоих.

— Ибн Джамал, то, что я тебе расскажу, удивительней приключений морехода Синдбада. Однажды в нашем медресе обвалилась стена, и я нанял каменщиков для ее ремонта. Неделю они работали, а оставшиеся после них кирпичи валялись здесь три года, став причиной моих бедствий. Из-за них я совсем охромел. И когда мое терпение истончилось, я помолился эмиру Абу-л-Абассу ибн Тахиру ибн ал-Хуссейну, чтобы он обрушил эти кирпичи на голову тех, кто их здесь бросил. Прошло семь месяцев — и, как ты видишь, куча убрана, а каменщик наказан. Теперь я верю, что эмир Хуссейн действительно святой, — сам подумай, сколько людей обращаются к нему с молитвой, если моя ждала очереди так долго.

Рабочий, не понимая, над чем все смеются, тоже захохотал, раскрывая рот, насколько позволяла повязка.

— Отец мне говорил, имам, что однажды твои слова дошли до самого аллаха.

— Я что-то не помню.

— Прости, я плохой рассказчик, но дело было так. Однажды ты сидел в саду и пил вино, дабы отвлечь себя от суетного мира. И вдруг поднялся страшный ветер, он вздымал тучи пыли, гнул к земле деревья, валил на бок людей...

— Ну и ветер! — хмыкнул Хайям.

— Ураган! Он набросился на тебя и опрокинул чашу с вином. И тогда ты крикнул:

Ты разбил мой кувшин с вином, о господи!

Закрыл для меня врата наслаждения, о господи!

Ты пролил на землю пурпурное вино.

Да буду я проклят, может быть, ты пьян, о господи?!

Эти упреки дошли до ушей аллаха, вызвав его гнев. И аллах наказал тебя — перекосил твой рот и сковал язык немотой. Тогда ты, говорят, раскаялся, заплакал и взмолился:

Кто в мире не грешил, скажи?

Кто живет безгрешный, скажи?

Я совершаю зло, а ты воздаешь злом, —

Так какая же разница между нами? Скажи!

— Нет, такого случая я что-то не припомню, багдадец, хотя книга моей жизни из какой только бумаги не сшита — белой, золотистой, пурпурной, голубой. Но знаешь, какое ужасное подозрение вкралось в мое сердце, когда я слушал твой рассказ?

— Не знаю, господин. Мой отец клялся — это истинная...

— Я не о том. Ты сам пишешь стихи?

Ибн Джамал поднял голову, разглядывая бирюзовый купол мечети.

— Так я и знал! — Хайям сплюнул на землю и растер плевок. — Клянусь, ты измарал сто тюков бумаги. Хотя где же и быть бумаге, как не у торговца бумагой. И конечно, ты считаешь себя лучше Рудаки?

— Пусть мне отрежут язык, если я хоть шепотом скажу такое. Как я могу даже в мыслях равнять себя с Адамом поэтов, если я только учусь делать первые шаги, и ноги мои разъезжаются, как у новорожденного верблюжонка.

— И кого же ты избрал себе в учителя? Назови их.

— Абу-л-Касим Фирдоуси, Абу-Шукур Балхи, Абу-ль-Ала Маарри, Насир-и-Хусроу и ты, мауляна[1 Мауляна — духовный учитель, наставник.] — позволь мне тебя так называть.

— Я? — Хайям с удивлением посмотрел на торговца. — Но мое имя лишнее в этом созвездии поэтов. Нет, я всего лишь математик, и то... Давай передохнем хоть минуту в одном доме. Это близко.

Они зашли в лавку точильщика ножей, где в задней комнате подавали вино — мутное и непроцеженное, зато без лишних разговоров. Все дело заняло не больше трех минут, и собеседники вновь увидели солнце.

— Перечисляя великих, ты назвал Насир-и-Хусроу. В таком случае ты должен знать его строки, сказанные о пишущих:

Стоишь и за стихом читаешь пышный стих,

А честь твоя, как кровь, стекает на пол с них.

— Я их храню, как сокровище. Этому двустишию предшествует другое:

Тупице посвящать касыд хмельное зелье —

Что наряжать осла в шелка и ожерелье *

* Перевод И. Сельвинского.

— Хорошо, торговец бумагой.

— Меня зовут Икрам ибн Джамал.

— Но знать поэтов и самому быть поэтом — разное.

— Я никогда не называл себя высоким именем, мауляна.

— И правильно. Высокое имя лучше высокой крыши. А то развелось слишком много неучей и сопляков, именующих себя Багдади, Мешхеди, Мервази, Самарканди. Вот, кстати, идет один из них — Нишапури. Смотри, как он пыжится и вертит головой, высматривая жертву для своих касыд. Несколько лет назад я встретил его в майхане. Правда, и щечки у него были тогда румянее, и стан стройнее.

Молодой мужчина, о котором говорил Хайям, шел по улице, часто поглаживая шелковистую черную бородку; при каждом движении крупный лал в перстне вспыхивал быстрым огнем, доставляя его владельцу наслаждение. По моде, введенной еще женой Харуна ар-Рашида Зубайдой, его сафьяновые туфли были расшиты хорошо ограненными разноцветными стеклами — на драгоценные камни пришлось бы истратить состояние. Чалма была скручена изящно и высоко, расшитый золотыми нитями конец спускался длинно, как у ученого.