Изменить стиль страницы

— И что же?

— Низам исполнил твою просьбу.

— Жаль, что я этого не знал... А Саббах действительно служил писцом в канцелярии.

— И что ты можешь сказать об этом сыне свиньи, испражняющемся чаще дрофы? — При одном упоминании имени Саббаха эмир тяжело задышал от гнева.

— То, что говорят люди.

— Эх, попадись он моим воинам, я сам содрал бы с него шкуру!

— Сила твоя известна, — подтвердил Хайям, — но Аламут далеко от Балха.

— Багдад еще дальше, но мой дед Абу Муслим ибн Хаукиль Джарре сокрушил его своим гневом. Недавно султан Мухаммад призвал меня в Мерв, а также эмиров Туса, Нишапура, Нисы и Герата — мы собираем большое войско против Саббаха, но это тайна с золотой печатью! Будет ли благоприятствовать нашему победоносному походу расположение светил?

— Ответ скажут сами светила, — я всего лишь переводчик слов неба на язык людей.

Внесли сладости и напитки. Эмир все чаще опускал голову в громадном белом тюрбане, увенчанном пером павлина, смешно посвистывая распухшим от простуды носом.

— Учитель, позволь мне что-то принести для тебя? — тихо спросил Арузи.

Хайям кивнул.

Самарканди вернулся с пузатым фарфоровым кувшинчиком, в каких обычно варят чай, налил пиалу и подал учителю.

— Плохо человеку, когда зажимают ему рот, не давая вымолвить ни слова, но действительно невыносимо, когда закрывают рот, мешая выпить — Хайям с нежностью посмотрел на ученика. — Один ты понял меня, маленький самаркандец... Ты уже стал выше меня, а когда-то не мог дотянуться рукой до моего плеча.

— Учитель, я стоял в дверях, когда ты спорил с имамом чтецов, и все запомнил. Я давно уже записываю слова, сказанные тобой и о тебе, — пусть будет память моим детям.

— У них будут свои учителя — лучше меня.

— Нет, равного тебе не было после ал-Фараби и Абу Али Ибн Сины. Я давно хочу спросить... если позволишь... Но боюсь обидеть тебя дерзостью.

— Спрашивай.

— Есть ли в науках недоступное тебе?

— А ты как думаешь?

— Думаю, нет вопроса, на который бы ты не ответил.

— Каждый может ответить на вопрос, но не всегда верно и не всегда сразу. Абдаллах Омар ал-Хаттаб однажды спросил у своего отца, уходившего из этого мира: «Когда я увижу тебя, отец?» — «На том свете». Но сын сказал: «Хочу скорее». Омар ал-Хаттаб ответил: «В первую, во вторую или в третью ночь увидишь меня во сне». Прошло время, и сын все ждал. Наконец, через двенадцать лет, увидел его во сне: «О отец! Не говорил ли ты, что я увижу тебя через три ночи?» — «Я был занят. В окрестностях Багдада разрушился мост; мои смотрители не обратили внимания на это, а у одного барана нога провалилась в дыру и сломалась — до сего времени я держал за это ответ».

А можно отвечать и дольше. Можно всю жизнь держать ответ... А теперь я тебя спрошу, самаркандец. Что это: «И если прямая, падающая на две прямые, образует внутренние и по одну сторону углы меньше двух прямых, то эти прямые, продолженные неограниченно, встретятся с той стороны, где углы меньше двух прямых»?

— Пятый постулат Евклида.

— Да, пятый постулат Евклида. Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— А я уже тридцать шесть лет ищу его доказательство. И множество достойных людей напрасно занимались тем же полтора тысячелетия до меня. Вот какие вопросы случаются, юноша. Правда, есть и потруднее, но число их невелико. Если будешь писать обо мне, напиши где-нибудь: «Хайям любил спрашивать, словно ребенок».

— Гийас ад-Дин, о чем у вас беседа? — спросил Газали, закончив играть в нарды.

— Об ответах.

— Люди спрашивают у бога, дети — у отца. Жаль, что у тебя нет детей, Гийас ад-Дин.

— Да, мне их уже не зачать — смерть и ослу помешала залезть на ослицу. Этот случай из непоправимых. Скоро и я усну, как эмир Абу Ca'да, только спать буду без храпа.

Гийас ад-Дин поднял пиалу с вином и, видя в ней неведомое другим, сказал:

— Могила моя будет расположена в таком месте, где два раза в год северный ветер будет осыпать меня цветами...

— А? Какие цветы? — хриплым спросонья голосом проворчал эмир.

— Груши и абрикосы, — ответил Хайям.

3. БАЛАГАНЩИК

Четыре муэдзина стояли на вершине минарета, прижавшись к узорчатой медной решетке. Огромным цветистым ковром под ними расстилался город. Он был подобен сну — все краски, запахи и формы смешала умелая рука создателя внутри стобашенной стены. Муэдзины смотрели на восходящее солнце, но свет умирал в их белых рыбьих глазах, как факел, брошенный в колодец.

Отдышавшись от долгого восхождения по каменным виткам лестницы, трое и тот, кто подал сигнал хлопком ладоней, закричали:

— Аллах акбар! Свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха! Свидетельствую, что Мухаммад — посланец аллаха! Идите на молитву! Идите к спасению! Аллах акбар! Ля иллях илля ллах!

Пронзительные звуки еще не успели раствориться в городском шуме, а четверо набрали воздух в сморщенные мехи легких и повторили призыв к молитве.

— О проклятые! Пусть милосердный аллах переломает вам ноги, каждую в трех местах! — проворчал Хайям и, подтянув сползшие шальвары, повернулся на правый бок.

Что же он видел во сне? Что? Разве теперь вспомнишь? Проснувшись, он любил неподвижно лежать на жесткой суфе, словно селезень, покачиваясь на волне между бытием и небытием, между сном и пробуждением. Эти краткие мгновения вмещали в себя так много, что он поражался их неисчерпаемости. Сколько раз ему снились проклятые параллельные линии! Вскочив, как будто дом пылал, охваченный пожаром, он, проклиная темноту, возжигал нетерпеливыми руками светильник, и, пока разгорался фитиль, мысли бесследно исчезали. И так же в прах рассыпались рубаи, казавшиеся во сне цветистыми и прочными, словно ковровый узор. Увы, ни сон, ни вино не открывали запоров на вратах познания.

Кряхтя, имам сел на широкой суфе, поискал глазами халат. Все в комнате было разбросано: одна туфля валялась в углу, вторая красовалась на низком столике, прижав грязной подметкой листы, исписанные уравнениями; серебряный кувшин, привезенный еще из Самарканда, опрокинут; халат скомкан, из-под него змеится развязанная чалма.

Хайям слез с суфы; подперев кулаком ноющую поясницу, поднял халат, но лень было продеть руки в рукава, и он накинул его на плечи. Теплый ветер шевелил всклокоченную черную с проседью бороду, гладил щеки. Смахнув со стола туфлю, старик взял верхний листок и, поднеся к близоруким глазам, покачал головой — цифры покачивались, пальцы дрожали.

— О аллах, если бы ты знал, как у меня болит голова, ты бы оставил мне хоть один глоток на дне кувшина.

Набралось на три маленьких глотка. Вино было мутное, горчило, но он выцедил его; постоял, прислушиваясь к ударам повеселевшего сердца. Ну вот, теперь можно сходить в медресе, узнать расписание занятий на следующую неделю.

Хайям встал на четвереньки и полез под суфу, где хранил тяжелый кожаный мешочек. Откладывая в сторону золотые динары и медные фельсы, он на ощупь нашел четыре серебряных дирхема, снова присыпал мешочек землей и задом вылез на свет. Босиком прошел в сад, ополоснул в арыке лицо, руки, ноги и вытерся полой халата. Ветви шелковицы, густо усыпанные зеленой листвой и белыми ягодами, отражались в бегущей зеленой воде; хотелось сесть, прислонившись озябшей спиной к теплому сильному стволу, и смотреть в проточную воду. «Но переодеться-то все равно надо», — подумал Хайям.

Вернувшись в комнату, он сменил шальвары, надел просторную зеленую джуббу [1 Джубба — верхняя одежда.] обшитую у подола, ворота и кроя рукавов крученым золотым шнуром, сунул ноги в сафьяновые туфли без задников. Долго закручивал чалму, потом с гневом отбросил ее в угол и достал из сундука новую, уже закрученную.

В ворота постучали. Торопливо бросив под суфу грязную скатерть, туда же ногой запихнув скомканный халат и чалму, хозяин поспешил встретить раннего гостя.

За воротами стоял Абдаллах ал-Сугани по прозвищу Джинн.

— Мир тебе, развязывающий узлы тайн!