Изменить стиль страницы

— Поддай жару, Аксенов!

— Что твой гуран скачет! — кричали из вагонов.

На полном ходу он вскочил на тормозную площадку. Ему казалось, что он догнал бы и курьерский — столько силы и ловкости было у него сейчас.

А между тем стояло обычное читинское утро с холодным туманом, плавающим над рекой, и ослепительным солнцем, поднимавшимся в безоблачном небе.

Как ни был занят своими мыслями Кеша, он все же не мог не обратить внимания на смех, доносившийся из вагонов. Рабочие высовывались в окна и осыпали нелестными замечаниями полицейских, которые трудились в поте лица, соскребая с заборов расклеенные ночью прокламации.

…Какое утро! Какое удивительное утро!

Днем Таня пошла в участок. Там ей сказали, что брата отправили в городскую тюрьму, передачи ему запрещены и вообще пусть она не беспокоится: с ним поступят по закону.

— Вот потому-то я и беспокоюсь! — дерзко ответила Таня.

На ночь она закрыла дверь на засов, а спать все-таки не могла.

Уже после полуночи, услышав, что в палисадник кто-то вошел, Таня встала с постели и выглянула в кухонное окно: внизу стоял пристав в шинели, перетянутой ремнями. Руку он держал на кобуре револьвера. Еще двое или трое поднимались на крыльцо.

На полу кухни около окна стояло ведро с мусором. Девушка неслышно распахнула створки окна и вывернула ведро.

Пристав отскочил, отчаянно ругаясь.

— Ох, скажите, и зачем это вам под окном в эту пору стоять! — воскликнула Таня.

— Отворите! — яростно закричал пристав.

Таня открыла дверь.

Увидев красивую барышню в домашнем платье, Потеха смягчился:

— Простите, что мы ночью… нарушаем покой. Долг службы…

— Известно: лес для волков, ночь для воров, — ответила Таня.

Обыск кончился, когда за окном стоял уже день, светило солнце.

— Что, напрасно потрудились? — спросила Таня, подписывая протокол.

— Не совсем напрасно, — ласково ответил Потеха. — Собирайтесь с нами, барышня!

В городе снова появились прокламации. Такого же содержания, как прежние: призывали рабочих праздновать Первое мая.

Билибин поневоле сделал печальный вывод, что на воле остались люди, владеющие техникой. Арестованные не отвечали на вопросы, агентура не могла указать, где печатаются прокламации. Повинуясь упрямому предчувствию, Билибин продолжал поиски нелегальщины в квартирах арестованных.

И снова подымали половицы, выдвигали ящики столов, прощупывали подушки…

В квартире никого из хозяев не было. Требовалось пригласить понятых. Из соседей грамотным оказался только старик извозчик Мартьян Мартьяныч Лукаш. Вторым понятым пригласили писаря из участка. Не по правилам, но не тащить же с собой штат понятых! «Да все равно дело безнадежное», — решил молодой жандармский офицер, производивший обыск.

Он сидел за столом, куря папиросу за папиросой, и сердито торопил полицейских. Повторный обыск, конечно, не даст никаких результатов. Всегда его посылают на безнадежные операции. Изволь заниматься ерундой, вместо того чтобы ужинать в «Бристоле»!

Его раздражал толстый, пожилой городовой, бестолково тыкавшийся по комнате.

— Шевелись ты, корова! — прикрикнул на него офицер.

Толстяк испуганно попятился, толкнул стол. Посыпались какие-то флаконы, коробки… Небольшое зеркало, вдребезги разбитое, валялось у ног офицера.

«К несчастью», — суеверно подумал он, нагибаясь.

Тонкая фанерка, прикрывавшая заднюю стенку зеркала, отделилась, за ней обнаружился уголок какой-то бумаги.

Жандарм потянул за этот уголок и вытащил аккуратно сложенные тонкие листки.

Дрожащими пальцами он подкрутил фитиль лампы…

В его руках были заграничные прокламации.

Глава VII

МАЕВКА

Первого мая 1902 года в Чите стояло ненастье. Ночью Иван Иванович несколько раз выходил за ворота и смотрел вдаль. Поземный туман рассеялся задолго до того, как загорелась багрово-красная заря. К непогоде!

С утра пошел сильный холодный дождь. Косые струи, поддуваемые ветром, словно жгутами секли ивовые кусты в раннем цвету, толпящиеся у подножия сопки. На вершине еще лежал снег, длинными острыми языками облизывал пологие склоны. Серое весеннее утро походило на зимние сумерки.

— Худо! Не придут! — Алексей снял картуз, с силой ударил им о колено, брызги разлетелись во все стороны. И это как будто окончательно убедило Гонцова.

— Не придут! — повторил он с ожесточением. — Не придут, гураны рогатые! По избам сидят, чаи хлещут! Господи, и зачем только меня сюда занесло?

Кеша смущенно опустил глаза: никогда еще ему не приходилось видеть Гонцова в таком расстройстве.

Иван Иванович, поставив стоймя свой брезентовый балахон, укрылся в нем, как в будке. Махорочный синий дымок уютно, по-домашнему вился из-под капюшона.

Услышав вопли Гонцова, Иван Иванович подал голос, как из бочки:

— Чего расплакался? Кишка тонка? Сибиряк туг на раскачку, зато уж как двинет!..

— Глядите! — закричал Кеша.

Группа людей быстро шагала по дороге от поселка.

Гонцов поднял кверху свои длинные руки и, словно сигнальным фонарем, замахал картузом.

Насквозь вымокшие люди, подходя, приосанивались, расправляли плечи, как бы говоря: «А вы думали, не придем? Нет, не подведет рабочая косточка!»

— Там за нами еще идут! — крикнул Тима Загуляев, отбрасывая со лба мокрую прядь.

Пиджак его был небрежно накинут на плечи, шапка заломлена на затылок, мокрая рубашка прилипла к телу, прижатая широким ремнем гармоники.

— Кеша! Инструмент не подмокнет, как думаешь? — озабоченно спросил он.

— Я тоже принес — Кеша показал обернутую пестрым платком гармонику. — Побережем пока. Как двинемся, тогда уж…

Пока здоровались, закуривали, ругали погоду, подошли еще рабочие.

Дождь все лил, но собравшиеся — их было уже более пятидесяти — развеселились, шумно переговаривались, вслух гадали, кто еще явится, а кого жена не пустит.

Дед Аноха тоже пришел на маевку. Как-то Гонцов прочел ему, — сам дед был неграмотен, — нелегальную «памятку» Льва Толстого. Дед выслушал внимательно, погладил бороду и ничего не сказал. Но на следующий день Кеша услышал, как старик объяснял своему соседу, Фоме Ендакову:

— Солдаты получили письмо от графа Толстого. Граф не велел им стрелять в рабочих, потому что они, значит, люди, а людям-то по Христову закону надо жить.

Фому не любили за грубость, за драки. Он жил одиноко, по воскресным дням напивался и бродил по базару.

Как-то, пьяный, он пристал к Гонцову:

«За что п-презираешь? Что, я, по-твоему, не такой же рабочий, как ты? А вы от меня, как черт от ладана… Не вижу разве?»

«Вот привязался! Девица ты, что ли, чтоб тебя приглашать под ручку пройтиться? Сам от людей в угол забиваешься».

В мастерских собирали однажды деньги в стачечный фонд. Фома подошел к сборщику Кеше Аксенову:

«Что ж с меня не спросишь? Разве я против? Как люди, так и я», — и, положив серебряную монету, отошел.

Кеша догнал его:

«Зря обижаетесь, Фома Евстратыч. Вот вы нас избегаете, сторонитесь, а почему?»

Ендаков долго молчал, потом угрюмо ответил:

«Я человек темный…»

«Все мы были темные. — Кеша шагал рядом с тяжеловесным, нескладным Ендаковым, по-мальчишески заглядывая ему в лицо. — Однако мы свою темноту побороли, Фома Евстратыч, знаем теперь, куда путь держать».

Фома молчал.

Во время забастовки, когда подписывали требования к администрации, Ендаков без колебаний взял лист, поставил неуклюжую букву фиту, похожую на божью коровку, вывел, скрипя пером, «Енд». Дальше у него не получалось.

Первого мая Фома Ендаков встал затемно, надел чистое белье, праздничную рубаху. Подумав, засунул в карманы пиджака по косушке.

Старуха соседка, поспешно снимавшая с веревки развешанное с вечера белье, окликнула его:

«На работу, Фома Евстратыч?»

«Нынче работы нету. — И, помолчав, добавил: — Рабочий праздник. Для всех».