Изменить стиль страницы

«Со всеми так впервой бывает», — проговорил отец.

Теперь рабочих на шахтах была прорва. Железную клеть лебедкой опускали на цепях. В большую клеть сразу заходили человек десять.

Ребенком Егор любил смотреть, как отец промывает золото, как проворные руки его осторожно погружают лоток в воду, равномерно встряхивают, подбрасывают, заставляя танцевать мелкие крупинки до тех пор, пока песок не уйдет с водой. А на дне лотка остается тонкий мерцающий слой чистого золота.

Сейчас бельгийцы поставили промывальную машину. Вода поступала из реки по трубам, машина работала день и ночь. Разве можно было сказать ей: «Подожди, дай передохнуть»?

Неустанно работали дробилки, рабочие бурили сопки, сверла вгрызались в недоступную прежде глубину. Инженеры императорского кабинета разведывали недра.

А народу облегчения не было. Задолго до рассвета дневальные поднимали первую смену, поздно вечером измученные люди возвращались в барак. «Рабочие должны находиться в обязательной работе каждодневно, в праздничные и табельные дни также, с 5 часов утра до 8 пополудни, каковы бы ни были холод и ненастье», — гласило «Положение». Пришлые рабочие жили в курных избах и землянках. Бараки стояли те же самые, что и при старом хозяине, только теперь народу в них помещалось вдвое больше, да крыша грозила обвалом.

И рабочий пошел другой: дерзкий, язык что бритва, взгляд недобрый.

Раньше заводили протяжные, жалобные песни про шахтерскую жизнь. Теперь пели отрывисто, резко. И слова были смелые:

Мы по собственной охоте
Были в каторжной работе,
          В северной тайге.
Людям золото искали,
Только не себе.
Приисковые порядки
Для одних хозяев сладки,
          А для нас беда.

Многих из шахтеров, работавших с отцом, Егор не нашел — кого стражники забрали, кого рассчитали. Называли главного смутьяна: подбивал рабочих бросить работу и требовать два свободных дня в месяц. Говорили о нем с уважением и опаской: жил человек как человек, по фамилии Петров, трудился, как все. А оказалось: полиция его давно ищет, и не Петров он вовсе, а Зюкин. Зюкин тайно ушел с шахты; никто не знал куда — сгинул.

Егор вдруг вспомнил встречу в балагане в дождливую ночь. Подумал, не тот ли? Но расспрашивать, каков из себя Зюкин, не решился.

Егор обошел всех, кто знал отца и кто помог похоронить его, низко поклонился им, и люди также кланялись ему и говорили:

— Отец твой честно жил, и ты живи честно.

Егор не знал, встретит ли когда-нибудь этих людей, как не знал и своей дальнейшей судьбы. Он только думал про них: «Вот маются тут за тридцать копеек в день, гнут хребет, спят в шапках, чтоб голову не обморозить в нетопленом бараке, где мокрые сапоги ночью примерзают к полу, в получку напиваются до потери сознания в казенных лавках… А сердце, сердце-то у них человеческое!»

С этой думкой и пошел обратно солдат Егор Косых.

Не так уж долго отсутствовал Егор, а будто сызнова началась для него солдатская жизнь.

Время в эскадроне текло размеренно, без особых событий. Каждый час определялся внутренним распорядком. Недели тянулись как месяцы, месяцы оборачивались годами.

И потому, что они были так однообразны и серы, крепко запомнились первые дни солдатчины, когда новобранцами Егор и его товарищи переступили порог казармы.

Еще стоял у них в голове туман от выпитого на провожании, в ушах звон от бабьих воплей, от ухарской песни и визга гармоники. И вот все кончено — прежнюю жизнь отрезало, как нож отрезает краюху хлеба. Перед ними лежала солдатская доля, о которой столько сложено жалобных песен и горьких присказок, а коротко говорится: «Кто в солдатах не бывал, тот и горя не видал». Даже бойкие фабричные, тертые люди, острые на язык, присмирели: вот она, солдатчина! Бе-еда!

Заложив короткую руку за жирную, круглую, как у леща, спину, ныряет в серую толпу новобранцев унтер. Его зовут дядькой Михеичем, а чаще Шкурой. Лицо его озабоченно, круглые совиные глазки обшаривают каждого, кончик тонкого хрящеватого носа словно хочет вонзиться в самое нутро солдата. Уши у дядьки большие — лопухами. В одном болтается серьга.

— Ребята, а ну геть на «задушевное слово»! Собирайсь, не задерживайсь!

Раздавая направо и налево «отеческие» подзатыльники, унтер загоняет людей на «беседу».

«Задушевное слово к новобранцам» говорил эскадронный командир, престарелый служака. Он был уверен в том, что видит солдата насквозь и владеет ключом к его сердцу.

Эскадронный входит мелкими шажками, долго крестится на образа, шевеля губами, и только после этого обращается к солдатам:

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше благородие! — отвечают новобранцы не очень дружно, но эскадронный благодушно кивает головой: дескать, это ничего, другого пока от вас и не ждем.

Несколько минут он молчит, рассматривает новобранцев, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, словно любуясь ими, чем приводит некоторых в смущение, а у иных вызывает легкий, тотчас же подавляемый смешок.

— Вот, братцы, привел господь меня с вами познакомиться и послужить вместе. Видите, я уже стар, прослужил царю нашему и отечеству пятьдесят лет…

Эскадронный производит двойственное впечатление. Кроткие голубые глазки, седая бородка и благостное выражение морщинистого лица придают ему сходство с Николаем-угодником. Голос же, хрипловатый, с неожиданно прорывающимися командирскими нотками, настораживает новобранцев. Ростом командир невелик, держится прямо, двигается легко.

Шкура Михеич, примостившись на краешке табуретки, умильно поглядывает на начальство, время от времени покручивает головой и сладко вздыхает.

Неожиданно старик ласково спрашивает:

— А что, Кулебакин, — встань, братец! — ты плакал, уходя из дому в новобранцы? Не стыдись, дружок, признайся.

Эскадронный ждет ответа и смотрит поверх голов, так как Кулебакина в лицо он еще не знает, а вызывает по списку. Список лежит перед ним рядом с маленькой книжечкой, в которую старик время от времени заглядывает. Потом солдаты узна́ют, что «Задушевное слово» напечатано в типографии и выдается в полковой канцелярии.

Кулебакин встает и оказывается щуплым пареньком, на вид почти подростком, так что никто, пожалуй, и не удивится, узнав, что он, уходя в солдаты, плакал.

Однако эскадронный с жаром восклицает:

— Да, не одна слеза горючая пролилась на грудь русского мо́лодца!

Старик глядит в книжечку, а новобранцы, как по команде, устремляют взоры на цыплячью грудь Кулебакина.

— Кто из вас не пролил слезы! Садись, Кулебакин!.. Кто не пригорюнился, покидая отчий дом! — риторическим вопросом заканчивает старик.

Но его понимают буквально.

— Я не пролил, — раздался голос.

Подмигнув товарищам, подымается худощавый остроносый блондин. Глаза у него светлые, неспокойные.

— Тебя как звать? — спрашивает эскадронный.

— Недобежкин Илья!

Эскадронный примирительно замечает:

— Ну, что ж, братец, хоть и не пролил ты слезы, а признайся, свербило на душе, как покидал отчий дом?

— Никак нет, ваше благородие, не свербило. И чего ему свербеть? Я ж не из дому шел, а от хозяина, чтоб ему все кишки повывертело…

Эскадронный слушает, и Недобежкин собирается развернуться со своими воспоминаниями, но Шкура, извиваясь ужом, проползает между новобранцами и с силой дергает Илью сзади за рубаху. Недовольно озираясь, тот садится.

Командир продолжает как ни в чем не бывало, время от времени заглядывая в свою книжечку:

— Я знаю, каждый из вас вспоминает сейчас батюшку с матушкой или жену молодую, а то и с малыми детушками!.. Сердюк, встань! Кто тебя, братец, больше любит: мать иди жена, а?

Встает Сердюк, саженного роста, с лицом, обросшим золотистым кудрявым волосом. Он мнется, краснеет и наконец, рассердившись на свое глупое положение, выпаливает: