К тому же она чем-то напоминала мне Нунку, если бы содрать с той нанесенные тысячелетиями пласты окультуренности. Ее волосы хотелось перебирать пальцами. Ее кожи хотелось касаться. От нее пахло чистым, теплым женским телом…
Но! Когда не станет меня, опустеет фляга, затеряется басма с охранным знаком — что станется с ними? Хорошо, если кто-то из рыночных торговцев подберет девушку и уведет в свой дом рожать детей. Хорошо, если вургр, обезумев от голода, слепо напорется на ночной дозор и кончит свою жизнь под мечами. Это для них обоих будет хорошо. А все остальное — плохо. Потому, что для начала вургр может вернуться в эту лавку — по удержавшимся в затуманенных мозгах клочкам памяти — и загрызть Оанууг… Не хотелось мне загадывать наперед. И пора было бы уже поразмыслить, как всего этого избежать.
— Над каждым из нас — своя высшая воля, — сказал я уклончиво.
— И она велит тебе посещать меня? — осторожно спросила Оанууг.
Я кивнул.
— Почему же ты смеешься над моим предназначением?
— Вовсе нет! — воскликнул я. — Всякое предназначение священно. Не хватало еще, чтобы я чем-то оскорбил тебя. Да с чего ты это взяла?!
— Но ведь я — женщина, — промолвила она удивленно. — А ты ведешь себя так, словно я — человек. Мое предназначение не в этом… Быть может, ты, ниллган, не знаешь, как обращаться с женщиной?
— Я бы так не утверждал…
Не отрывая от меня горящих морской синевой глаз, она медленно распустила тесемки своего наряда. Грубая ткань сползла по ее смуглым бедрам на землю.
— Не смейся больше надо мной, — стыдливо сказала Оанууг, дочь гончара.
Глава двадцать первая
…моего мучителя зовут Апостол, и у него нетривиальная мания преследования. Он донимает меня, требуя, чтобы я дал ему в морду. Он не отстает от меня ни на шаг и на каждом шагу пытается подловить меня, вывести из равновесия и принудить к рукоприкладству. Словно ему невдомек, какое душевное усилие необходимо, чтобы ударить человека в лицо. Даже распоследнего подонка, даже смертельного твоего оскорбителя. Только тем он и занят, чтобы прикинуться распоследним подонком или смертельно — по его мнению — меня оскорбить. Начал он с ерунды: подставил мне ножку. А когда я прямо спросил его, в чем дело, плюнул мне на кроссовку. У него белесые, почти прозрачные глаза, которые ровным счетом ничего и никогда не выражают. Кажется, будто он смотрит сквозь тебя. Обычный его наряд — грубые клетчатые штаны, заправленные в сапоги, и тонкий свитер на голое тело. Голова круглая, как глобус, наверное, из-за короткой, почти нулевой стрижки. Иной раз мне чудится, что мы одного роду-времени. Спросить об этом в лоб не решаюсь — не принято, да и нет особенного желания вообще разговаривать с ним. Что ему от меня нужно? Может быть, пожаловаться Ратмиру, чтобы он как-нибудь развел нас?
— Послушай, мне сейчас не до тебя. Дай мне пройти…
— Не нравится? А ты пройди сквозь меня.
— Тебе охота со мной подраться? Этого все равно не будет.
— Слабак ты, а не Змиулан. Дешевка…
— Кажется, я тебя ничем не оскорбил.
— Ну и говно.
— Знаешь что?…
— Ну, ну, возникни! Мужик ты или баба с довеском?
Я осторожно переступаю через его расставленные поперек узкого коридорчика копыта и топаю по своим делам. Словно оплеванный. Апостол идет следом и вполголоса поливает меня. Как назло, в коридоре, кроме нас, никого. Этот подонок нагоняет меня и хватает за плечо:
— Ну, ты, траханый ишак!
— Оставьте меня в покое, — цежу я сквозь зубы, от ненависти переходя на «вы».
— Мне твоя интеллигентская морда надоела! Пас-с-куда, я бы таких давил, как гнид… — его плевок сползает по моей брючине.
— Оставьте меня в покое, — твержу я, как заклинание.
Я напуган и озлоблен одновременно. Господи, хоть бы кто-нибудь появился в этом проклятом коридоре! Прижав меня к стенке, Апостол негромко, не спеша, изливает на меня всю свою маниакальную ненависть. Самое нежное из произнесенных им слов — «пидор». Зажмурившись, я делаю отчаянную попытку вырваться.
— Нет, погоди, козел! — Апостол вытаскивает из заднего кармана штанов пачку фотографий и тычет мне под нос. — Погляди-ка сюда, долбанная овца.
У меня нет иного выбора, как присмотреться.
Ноги мои подламываются, я прилипаю к холодной стене, будто кусок теста, сейчас из меня можно лепить что угодно. На первой же фотографии я вижу Маришку. Она стоит на берегу какого-то озера, совсем голая, в обнимку с парнем в полосатых плавках, в котором я узнаю Апостола. Оба выглядят крайне удовлетворенными. Стало быть, он действительно из моего времени. Гаденыш…
Я роняю фотографии себе под ноги. Мне хочется плакать. Это больше всех его плевков.
— Ты сейчас их поднимешь, — произносит он с наслаждением. — Ты мне каждую соринку с них слижешь поганым своим языком.
Я молчу. Кажется, по моим щекам и впрямь текут слезы. Сквозь пелену я вижу ребенка, который возникает в дальнем конце коридора и, деловито намахивая ручонками, топает к нам. На вид ему года четыре, как и моему Ваське. Нашему с Маришкой Ваське…
Мой мучитель с бешенством глядит на приближающегося ребенка.
— А ну, дергай отсюда! — рычит он.
Это на самом деле Васька. При виде меня круглая рожица в пятнах зеленки расплывается в улыбке, что делает его похожим на веселого лягушонка из мультяшек. Откуда он здесь взялся? Зачем? Ниспослан Богом ко мне на помощь?…
— Ублюдок! — хрипит Апостол, отпускает меня и отводит ногу для удара.
Я видел его на занятиях по боевым искусствам. Это зверь, убийца.
Мне нужно уберечь моего Ваську от этого палача. Поэтому я опережаю его. В конце концов, я посещал те же самые занятия… Апостол опрокидывается на устланный ворсистой дорожкой пол, кое-как, через пень-колоду сгруппировавшись. И я опять валю его прежде, чем он успевает распрямиться.
— Стоп!
Меня хватают за руку, занесенную для самого последнего удара. Это Ратмир.
— Хорошо, Славик, хорошо. Ты сделал все как надо, молодец… — он успокаивает меня, гладит по плечу, и напряжение мышц понемногу спадает, сменяясь нервической дрожью, кровавая пелена перед глазами расступается.
— Васька, — бормочу я неповинующимися губами. — Где он?…
— Его не было. И ничего не было, — Ратмир поднимает одну из фотографий — я стискиваю зубы, готовясь еще раз снести эту муку. Но там ничего нет, чистая белая бумага.
— Наведенная галлюцинация. Фантоматика.
— Стало быть, Маришка и этот… мне привиделись?
— Какая Маришка? — Ратмир морщит лоб, трудно соображая. Явно прикидывается. — Жена, что ли, твоя? Ах вот, стало быть, что тебе досталось…
«Прости, Маришка… — мысленно твержу я, будто молитву. — Прости меня, грязного гада, паскудного, похотливого. За то, что свои грехи удумал на тебя перенести. За то, что сразу поверил гнусному видению, не воспротивился. За то, что сам грешу невозбранно и наглость имею тебя в том же подозревать, совесть свою продажную этими подозрениями баюкать. Прости, Маришка, прости…»
Апостол садится, приваливается к стенке, крутит головой. Лицо его, перечеркнутое широкой ссадиной от первого моего удара, непроницаемо, но сквозь эту маску явственно проступает глубокое удовлетворение.
— Один барьер мы ему порушили, — урчит он себе под нос. — Добрый будет бодикипер! Кроме меня, никто бы не уберегся, иного бы он затоптал. Но на детках он ломается. За пацаненочка глотку порвет. Здесь его слабинка, могут подловить. Запомни это, Ратмир.
— Барьер? — повторяю я. — Что еще за барьер?
— Обыкновенный, — поясняет Ратмир. — Психологический. Ты не мог ударить человека. А там, на месте, ты обязан делать это не задумываясь. Безо всяких там рефлексий. Имеет место морда — значит, нужно в нее дать. Это твоя работа, Славик. Ты превозмог самого себя — дальше будет проще…
— Барьер?! — я уже хриплю от злости. — Работа?! Ненавижу эту вашу работу, кудесники хреновы!
И ухожу, не оглядываясь. Подальше от них — куда глаза глядят. В парк, в кафе, в бассейн. К черту на рога. И при этом каждую секунду ощущаю их сволочную правоту: я и вправду стал другим. Не от них я сейчас ухожу — от себя…