Изменить стиль страницы

Это было, конечно, объяснение не для коридора, но Герман понял, что откладывать его она не могла. Он вдруг понял, что такой тяжелый для них обоих разговор должен быть последним, и, может быть, даже хорошо, что происходит он в коридоре, на виду у посторонних людей. Это заставляет их быть суше, сдержаннее. Герман понял, что прощается с верным и честным другом, служившим ему много лет надежной опорой в сложной больничной жизни. Слова здесь были бессильны и напрасны.

— И куда? — спросил он.

— Хочу попроситься на функциональную диагностику. Наша докторша переходит куда-то… Мне будет трудно вообще уйти из больницы…

Помолчали. К ним подходил Власов.

— Извините… У меня как раз вопрос к консилиуму. — Оттопыренные ею уши просвечивались солнцем, словно сияли. — Мне показаны после операции свежий воздух и диета, так ведь? Выходит, надо ехать в деревню к папане с сестрицами. Верно?

— Да, кажется, кроме отца, никто вас на диете не удержит, — улыбнулась Прасковья Михайловна. Она знала, что Власов очень уважает да и побаивается своего отца.

— Ну вот, все правильно… Квартиру мне в деревню не увезти… Правда? — Власов протянул Прасковье Михайловне ключ.

— Что это?

— От рабочего класса любимому доктору. На время. — И рот, как приклеенный, у самых ушей. — Квартиру получил… А на кой она мне сейчас?.. Пусть там хоть ваши молодые поживут, пока вы свою получите.

— Ну, что вы!..

— Я-то, строитель, знаю: квартира, как машина — от долгого неупотребления разрушается. Так машину хоть маслом смазать можно… — Он настойчиво совал ей в руки ключ.

— Нет, нет, это невозможно… — Прасковья Михайловна выглядела растерянной, смущенной, яркий багрянец покрыл ее щеки и лоб.

— А что здесь особенного? Все равно ведь в простое будет, и я — вроде собаки на сене. А, Герман Васильевич?

Герман усмехнулся, тоже немного смущенный.

— Все у вас просто, Власов… Так сразу и не сообразишь… Но, пожалуй, вы правы… Ладно, давайте ключ. Я постараюсь объяснить Прасковье Михайловне, что в жизни хороших людей все должно быть проще.

— Вот! Что-то такое я и хотел сказать, да не сообразить было. Насчет хороших-то людей не всегда сообразишь сразу…

10

Во второй половине дня неистово засияло солнце. Ветер прекратился. Щедро пролившаяся за ночь влага поднялась в воздух и, прогретая, повисла между землей и небом, укутывая город в жаркое полотенце. Грустный запах присыхающей зелени, палой листвы, тлеющей древесины, проникавший через растворенные окна из больничного парка, вдруг почти полностью вытеснил царившие в этом большом здании запахи лекарств и хлорамина.

Герман спускался по лестнице. Операционные сестры, обогнав его, торопились в столовую, расположенную в подвальном этаже. Он услышал обрывок разговора:

— Я сейчас, кажется, быка съем.

— А я — целую свинью…

— Скажешь спасибо, если остались хотя бы котлеты…

На лестнице пахнуло легкими духами.

Герман спускался медленно, ведя рукой по широким и прохладным перилам. Вызывал его главный врач, наверное в связи с жалобой Тузлеева.

Герман будет защищать Прасковью. Эта позиция соответствует его представлению о справедливости. Валентина Ильича защищать бы не стал, а Прасковью — обязан. Она совершила непростительную ошибку, но у того же Валентина Ильича не должно сложиться впечатления, что безразлично, кто совершает ошибку, что не имеет значения, как относишься ты к делу, сколько вкладываешь в него души: мол, все равно ты не отлично выверенная машина, ты ошибаешься, как все люди, иногда — даже преступно, и получаешь за свои ошибки сполна без всяких…

Герману представлялось угрожающим это направление в современной медицине, пытавшееся поставить врача и больного на конвейер «технической революции». Такая же нелепость, как намерение выпускать шедевры искусства с помощью электронно-вычислительной машины или заменить радушную хозяйку железным роботом! Увлечения века. Во все времена были увлечения. Они часто приносили пользу, но нередко и вредили. Преувеличение роли технической революции — в медицине приведет, вероятно, к тому, что отношение врача к больному будет мало отличаться от отношения инженера к станку. Даже хороший инженер или рабочий, любящие свой станок, навряд ли согласятся на такое. Герман усмехнулся. Технизация медицины — необходимый процесс, но, пока нет совершенного электронного врача, медик не должен становиться придатком машин. Идеалом его еще на многие, многие годы обязан оставаться старик Гиппократ…

У главного врача и начмеда были озабоченные лица. Иван Степанович стоял у рододендрона и, сложив по-наполеоновски руки, смотрел на прыгавшего в клетке щегла. Кобылянская сидела в одном из глубоких кресел у стола, прямая, подавшись тяжелой грудью вперед.

— Садитесь, Герман Васильевич. — Ванечка показал на другое кресло, а сам отправился вокруг стола на свое место. Сел. Подвигал папку с лакированной кнопкой. — Очень неприятная история. Если Тузлеев исполнит свою угрозу и напишет жалобу, разбирательства, шума не избежать. Вы понимаете, что перед республиканским конкурсом, на который выдвинута наша больница, это уже скандал!

Герман молча разглядывал его лицо с мягкими чертами и большими залысинами. Кобылянская сидела, поджав накрашенные губы.

— Вы понимаете, — продолжал Ванечка сокрушенно, — этого нельзя допустить. Мы не имеем права ставить под удар итоги годовой работы всего коллектива. Отличной работы, дружного коллектива. — Он сделал паузу, но Герман молчал. Щегол шустро прыгал по клетке, и вываливавшиеся из нее зерна сухо щелкали по паркету. — Мне не совсем ясно, Герман Васильевич, почему вы не удовлетворили просьбу больного. Довольно понятную. Вначале этого было бы, вероятно, достаточно, чтобы замять инцидент.

— Я считал, что это только усугубит его, — заметил Герман.

— Вы просто пожалели Прасковью и не подумали о воем коллективе, — сухо сказала Кобылянская. — Та самая круговая порука, к которой так безжалостен был Батя…

— Ни о какой поруке здесь не может быть и речи! — жестко возразил Герман. — Не хотел давать повода для ненужных разговором. Человек, даже совершивший в силу каких-то причин неожиданный проступок, не становится сразу другим человеком.

— Так, так. Психология… — иронично произнесла Кобылянская. — О коллективе в целом вы, конечно, не подумали…

— Коллектив — это и я, и Прасковья Михайловна…

— И ваши мальчики, — вставила Кобылянская.

— Именно, — подтвердил Герман, — и мальчики. И девочки. И мордовать на их глазах старого хорошего врача нельзя.

— Позвольте, Герман Васильевич, — вмешался Ванечка. — А ведь могло случиться, что и под суд отдали бы!

— Могло. Но это суд, а не мордование.

— Но суд мог запретить ей врачебную деятельность вовсе! — воскликнула Кобылянская.

— Значит, мера вины была бы другой, — упрямо ответил Герман.

Щегол примирительно запел на жердочке.

— На что же вы рассчитывали? — прервал молчание Ванечка.

— Убедить Тузлеева.

— И видишь, что из этого вышло, — со вздохом сказала Кобылянская.

В неофициальных разговорах она иногда обращалась к Герману на «ты». Он пришел в больницу двадцатипятилетним молодым человеком. Грозному начмеду, простоявшему рядом с Батей всю войну, было тогда уже за тридцать пять.

— Ничего не вышло, — констатировал Герман и вспомнил разговор в ординаторской. Чертовы мальчишки! Однако сдержаться действительно было нелегко. Но дело тут, очевидно, не только в том, что им недостает выдержки…

— Теперь все же придется передать больного другому врачу. Я обещал ему это. А Прасковье Михайловне объявить строгий выговор. За халатность. — Ванечка развел руками. — Пеняйте теперь на себя. Случай получился запущенный…

— Вы обещали Тузлееву и выговор? — удивленно спросил Герман.

Ванечка замялся.

— Я сказал ему, что доктор уже наказан. Инцидент необходимо купировать. И еще: нужно помочь достать ему путевку в санаторий.