Нет, разговор об этом получался какой-то поверхностный. В первый раз усомнилась Лиза в глубокой мудрости своей сестры, та не понимала чего-то. Ей казалось, что жизнь — это просто арена борьбы. Но Лизу-то интересовало совсем другое, ей не важно было, кто победит. Она бы с радостью сдалась на милость Светки, если бы только Светка была права…
Были они вдвоем и у мамы. Юлия Сергеевна при виде Иры подобрела, размягчилась, долго и с удовольствием обсуждала повадки и нрав детей, умилялась и называла их ласкательными именами. А Лиза, сидя с непроницаемой улыбкой, опять ревновала и обижалась за Олю, о которой мама никогда не говорила в таком тоне, а, наоборот, любила обсуждать ее многочисленные недостатки, плохую учебу, скрытность и неласковость к бабушке. Но потом постепенно Лиза поняла, что обижается зря, на самом деле Юлия Сергеевна любила Олю гораздо больше Ириных детей. Оля была ей ближе и понятнее, и именно поэтому так старалась она перед Ирой, чтобы та не заметила ее разочарования, отчужденности и равнодушия. Но Ира чувствовала и понимала все.
— А наша мама все такая же, — сказала она потом с холодной улыбкой, — она, наверное, так никогда и не поверит, что Камал ничем не хуже ее Сергея Степановича. А ведь это смешно. Камал благороднейший, образованнейший человек, высокая душа, а наш почтеннейший отчим… ну ты же сама знаешь, кто он. Почему же никто не смеется? Почему я должна что-то доказывать? Ты знаешь, Лиза, наверное, я много наделала в жизни ошибок, очень много, но о том, что у меня именно эти, а не какие-нибудь другие дети, я не пожалела ни разу…
Глава 15
Троицкий приехал только в конце января, возбужденный, сердитый. Ирину он отчитал за суету и страхи.
— С чего это вы взяли, что я болел? — говорил он тонким возмущенным голосом. — Я, с вашего позволения, был занят. Пока вы тут прохлаждались, представьте себе, к нам нагрянула комиссия, и я должен был с ней заниматься один! Вернее, это была вроде бы и не комиссия, а так, представители из министерства. Они на удивление подробно все осмотрели и знаете какой вынесли вердикт? Что коллекция переросла республиканские масштабы и надо ее забирать в Москву.
Ира, вытаращив глаза, набрала полный рот воздуха и так и застыла, прижав пальцы ко рту.
— Ну и?.. — сказала ничего не понимающая Лиза. — По-моему, это хорошо.
— Хорошо? Да вы понимаете, что это значит? Это же грабеж среди бела дня, это бесстыдство!
— Объясните, я не понимаю, разве плохо, что ваше изумительное собрание увидят все, что оно станет доступно миллионам людей?
— Да подожди ты, Лиза… Глеб Владиславович, но вы сумели отбиться?
— Как будто бы сумел, я не знаю. В обкоме меня поддержали и заверили, в той мере, конечно, в какой это зависит от них. Но ведь от них не все зависит… И вот на эту ерунду я должен был тратить время, силы, бегал между ними, как нищий, беспокоил занятых людей, этих прошу, тех умоляю, кого-то запугиваю, на что-то намекаю… Чушь какая-то! А эти, из министерства, смотрят на меня с очаровательной невинностью, хвалят и ведут себя так, как будто сказали мне что-то очень приятное. Прямо как вы, Елизавета Алексеевна…
— Я, наверное, не разбираюсь в ваших делах?
— Да в чем же здесь нужно разбираться? Это наш музей и наша коллекция. Зачем ее куда-то отдавать? Москва и Ленинград и так переполнены сокровищами. Неужели вам мало? Ну ладно, это все вещи исторически сложившиеся, и очень хорошо, и прекрасно. Но зачем же хватать еще и еще? Сейчас некоторые уже не стесняясь говорят, что задача музеев, оказывается, вовсе не в том, чтобы экспонировать, а в том, чтобы экспонаты хранить! Хорошо! На сегодняшний день ваши музеи еще можно рассматривать как запасники и хранилища. Но завтра это будет уже склад или свалка. Зачем все тащить в одно место, когда в экспозициях мы видим три картины Репина, пять картин Серова! Это же смешно! Это все равно что ничего не видеть… И вместо того чтобы заняться своими бесценными шедеврами, они все тянут и тянут откуда могут, они — главнее, и, значит, все должно быть у них. А увидеть их богатства можно только по большому случаю, на какой-нибудь там юбилейной выставке! Зачем им наши картины? Чтобы поставить их на полку? Чтобы закрыть то, что мы открыли? Я уж не говорю о том, что это бессовестно, все-таки это принадлежит нам.
— И будет принадлежать! — горячилась Ирина. — Я уверена! Обком нас сумеет отстоять! И вот увидите, еще будет такое время, когда каждый образованный человек будет считать для себя обязательным приехать к нам и познакомиться с нашим музеем. И люди будут говорить друг другу: «Как, вы еще не были в Нукусе? Но тогда вы не можете иметь представления о советском искусстве первой половины двадцатого века…»
— Вы серьезно в это верите? — нервно спрашивал Троицкий и краснел, как школьница.
— Да это уже сейчас так!
Потом они пили чай и говорили о картинах Марии Николаевны, теперь они висели в музее, занимали две стенки и нравились Троицкому все больше и больше. Женя разошелся и тоже высказывал свои суждения об искусстве. Троицкий слушал его настороженно, неопределенно кивал головой, — видно было, что их интересы находились в совершенно разных плоскостях и они мало понимали друг друга. Но неожиданно они сошлись во взглядах на дилетантизм и заговорили хором.
— …Пусть дилетанты мало что могут совершить, — говорил Женя, — но родить идею… Именно только они и способны на это, и идеи у них самые безумные и творческие, потому что они ничего не знают, незнакомы с литературой, не склоняются перед авторитетами. Если хотите знать, я вообще считаю, что чтение научных работ уничтожает личность ученого, мешает ему мыслить самостоятельно. Это — как перечитавшийся классики писатель: всегда кого-нибудь повторяет. А дилетанты мыслят на свой страх и риск, и тысячу раз их проносит над такими пропастями, где знающий человек остановился бы, подумал и, скорее всего, повернул назад. Он-то ведь знает, сколько раз до него это пробовали сделать и не смогли, а значит — это невозможно. Дилетант же об этом просто не догадывается и творит, творит новое! И знаете, кто творит интереснее, свободнее всех? Дети. И пусть воплотить свои идеи в реальные конструкции самостоятельно они не могут, но разве дело стоит за воплощением?
— И за воплощением тоже, — подхватил Троицкий, — искусство — это всегда воплощение. И тут тоже главное — самобытность. Сейчас само время тиражирует все, массово рождает подделки, и поэтому искренность искусства стала в какой-то мере дороже мастерства. Вы согласны?
Разговор продолжался, он был интересен всем, и даже Оля, открыв маленький розовый рот, с любопытством вертела головой.
После ухода Троицкого она спросила Лизу:
— Мама, а эта художница, Мария Николаевна, кто она нам?
— Так, дальняя родственница…
— Но какая, какая родственница?
— Оля, — вмешался Елисеев, — ты уже большая девочка и можешь все понять. Когда-то у нашей мамы, до меня, был другой муж, так вот Мария Николаевна — его мать.
— А куда же он делся, этот муж? Он тебя бросил?
— Нет, с чего ты взяла? Он погиб…
— На войне?
— Бог с тобой! Я не такая старая. Он разбился при авиационной катастрофе. Может быть, хватит на сегодня вопросов и ответов?
— Нет, не хватит! Только самое интересное начинается. А если бы он не погиб и ты бы встретила нашего папу, то ты на него бы даже не посмотрела или все равно вы бы встречались как-нибудь тайно? И была бы я тогда или меня вообще бы не было?
— Не знаю. Если бы он был жив, наверное, у меня была бы совсем другая дочка.
— Это что же, ты теперь жалеешь, что родилась я?
И вдруг она кинулась и обняла Лизу за шею тонкими прохладными руками, жест настолько непривычный, что Лиза вздрогнула и сжалась, а Оля зашептала ей в нос, широко раскрыв потемневшие глаза:
— Ой, мамочка, как интересно! Почему же я совсем-совсем ничего не знала? А я-то думала, что ты такая сухариха! Ты расскажешь мне? Расскажешь потом все?