— Знаешь, в чем твоя главная беда, Елисеева? — говорила она Лизе. — В тебе совершенно нет общественного темперамента. Все вроде бы делаешь, как люди, а получается — ни рыба ни мясо, неизвестно что…
— Что поделаешь! У меня вообще нет темперамента…
— Вообще — это никому не интересно, а на работе совсем другое дело, тут ты обязана! Ты согласна со мной? Нет, ты согласись! Была бы ты в моих руках, я бы тебе так жить не позволила, я бы тебя так запрягла, что тебе самой бы весело стало!
— Слава богу, я пока еще не в твоих руках.
— Ну а почему? Пойдем ко мне! Нет, серьезно. Твоя старуха все равно уходит, не сегодня, так завтра. Да и что у нее возьмешь-то? Она давно уже выдохлась; кроме мужниных костылей, ни о чем и думать не может…
— Оставила бы ты ее в покое!
— Да пожалуйста, зачем она мне? Я о тебе беспокоюсь. Я тебе дело предлагаю, понимаешь? Ты же знаешь как я тебя люблю, как увидела, так и полюбила, ну что ты со мной сделаешь?
На все что угодно готова была Лиза, только не на работу со Светой, она сама не знала, почему испытывала к ней такое непреодолимое предубеждение. Может быть, работать с ней действительно стало бы веселей, но она этого не хотела. Пока у нее было еще время, Марина Викторовна на месте, это уж потом, после, придется ей крепко подумать. Там будет видно…
Лиза поднялась из-за стола. Вот и опять — мечты, мечты, мечты, голова пустая, как воздушный шарик, только отпусти веревочку — летит неведомо куда. Хватит. Она тихо ощупала ладонями свое лицо, улыбнулась, скомкала лежащие на столе листы и встала. На сегодня хватит, она напишет Ире потом, что-нибудь совсем другое, что-нибудь о маме, об Оленьке, о Жене и их замечательном крымском отпуске.
На работе дела шли своим чередом, Лиза успешно защитила отчет по своей теме, и ее даже похвалили. Увидев ее дома за работой, Женя посмеивался над ней, удивлялся:
— Смотри-ка, ты у меня стала настоящая ученая дама. Не хватает только очков на носу.
— Очки тоже скоро будут, Женечка, время бежит.
И Женя, улыбаясь, мимолетно касался ее. Он тоже изменился немного, потяжелел, у глаз сгустились морщинки. Работал он теперь не так буйно, как прежде, иногда приходил домой рано, даже раньше нее. И эта возникшая в нем добродушная усталость приятна была Лизе, словно являлась доказательством правильности их жизни.
В марте Оленьке исполнилось десять лет. Они с Женей подарили ей маленький детский этюдник с красками — вдруг у девочки окажутся способности? А больше дарить ей было все равно нечего, она имела абсолютно все, что должен иметь современный ребенок, даже рояль, на котором она не хотела играть, и фигурные коньки, на которых она ленилась кататься. Лиза изо всех сил старалась не огорчаться. Все это были такие пустяки. Ведь все у них складывалось-то хорошо. Но и жить хорошо тоже считалось неприличным, словно бы она украла что-то ненароком. Непонятным образом получалось как-то так, что хорошие люди хорошо жить не могут и не должны. И наоборот — достаток, продвижение по службе и всяческое благосостояние были как бы верным признаком, по которому узнавались плохие люди. Разве не так судила она сама преуспевшую Светлану Ивановну? Все их знакомые тоже гораздо больше любили говорить о трудностях и недостатках, ругали бесхозяйственность и всяческие ошибки и злоупотребления начальства, рассказывали, как хорошо живут некоторые, но собственной неустроенностью и неумением наладить свою жизнь даже как будто бы гордились, словно было все это результатом не их собственного неумения и недальновидности, а чужих козней и грехов. Так было удобнее оправдать все.
Лиза думала: наверное, мы страдаем глубоким комплексом вины, если не умеем быть счастливыми. Отчего это? В чем мы провинились? Кому задолжали? Разве другие, прежние поколения делали все не по своей воле и убеждениям? Не ради истории и их будущего? На нашем поколении нет за то время вины, пришли другие времена и другие задачи, и если прежде некогда было заглянуть в себя, то теперь для этого наступили и желание и необходимость. За себя, за душу свою обязаны мы отвечать перед временем и историей. И нельзя, невозможно оправдываться внешними, не зависящими от нас причинами!
Вечером Лиза пересказывала Жене свои странные мысли, с тревогой и интересом заглядывала мужу в лицо, ожидая его авторитетного и бесконечно важного для нее мнения.
— Ну и путаница же у тебя в голове, мать, — усмехаясь, говорил ей Елисеев, — и как ты умудряешься все свалить в одну кучу? Тебя бы в какой-нибудь народный университет, что ли, или на курсы повышения квалификации домашних хозяек! Ну что это за слова такие: это — хорошо, то — плохо, как в детском саду, честное слово…
— Женя! Хорошо — это хорошо, а плохо — это плохо, это основы всякой морали, выраженные русским языком!
— Вне времени и пространства. Этим сейчас ничего не объяснишь. Ты даже не понимаешь, в какую попадаешь ловушку. Вот ты говоришь, что живешь хорошо. А что ты под этим понимаешь? Да половина наших знакомых над тобой бы только посмеялась от души. Что у тебя хорошего? Мебель — старая, квартира — перегороженное чудовище, одеваешься — так себе. Даже дочка у тебя и та не отличница! Чему же ты радуешься? Что жива, сыта и не страдаешь от холода?
— Женя!
— Да знаю я все, знаю. Я просто показал тебе, что значит неточная терминология. Не о хорошей жизни мы говорим, а о жизни достойной!
Да, конечно, Женя был прав. Она хотела жить именно достойно. Но как? Что надо было для этого делать? На работе обстановка осложнялась. Что-то особенно привязалась к ней последнее время Светлана Ивановна, так и ходила вокруг нее кругами:
— Ты, Елисеева, зажралась там, в своем трехкомнатном раю, жизни не знаешь, людей не понимаешь, вот и остаешься в стороне от основного русла. Я, например, где общаюсь с народом? В общественном транспорте, живу с ним одной жизнью, понимаешь? А ты на своих «Жигулях» — отрываешься!
— Светочка, оставила бы ты меня в покое, а? Ну что мне «Жигули» — пропить их, что ли, для твоего удовольствия?
— Лиз, ты что, обиделась? Я же просто так, любя, общаюсь с тобой, чтобы ты совсем не прокисла, а то загляну в ваш старушечий заповедник — аж жуть берет. Ну как ты там выдерживаешь? Давай ко мне! Знаешь, как заработаем!
— Как?
— Что, не понимаешь? Сейчас я тебе все объясню. Знаешь, у меня в детстве был один знакомый мальчишка, мы с ним по крышам лазали. Я тогда еще была худая, это уж я после поправилась, когда предки получше зарабатывать стали. Так вот он меня учил прыгать с крыши, а я, дура, боялась. И этот мальчишка мне говорил: «Представь себе, что там, внизу, враг занес над твоим отцом руку с ножом и только от тебя все зависит, прыгнешь — и выбьешь нож, а не прыгнешь — его убьют!» И я прыгала. Такой замечательный был мальчишка, я бы за него сейчас замуж вышла.
— А если бы крыша оказалась немного повыше?
Света засмеялась:
— Нет, мы с высоких не прыгали, мы только с сараев. Но дело ведь совсем не в этом. Главное — ничего не бояться, понимаешь? Так и жить: прыжок — и в бой!
— Странно. А я раньше думала, что мы все — за мир и люди в большинстве своем совсем не бандиты с ножами, а просто люди, обыкновенные, добрые…
— Ты неправильно думала, Елисеева, и сейчас все понимаешь неправильно. Я перед тобой душу открыла, а ты как-то пошло все поворачиваешь, даже обидно!
— Ну, чего тебе обижаться, Света? Я ведь не критикую твои повадки, это ты меня критикуешь по всем статьям…
А события между тем надвигались. Марину Викторовну провожали на пенсию в мае. Цвела черемуха. Даже на их новенькой бетонной улице нашлась и полезла она с каких-то задов и задворков, забелела, рассыпая лепестки по ветру, и горький ее запах потек по городу, перебивая запахи бензина и гари. И у них в лаборатории на окне тоже увядал огромный букет черемухи, и старенькая девочка Мария Львовна нервно потирала виски и говорила, что у нее начинается мигрень. Проводы получились печальные, старушечий заповедник, прежде такой задиристый и зубастый, привыкший любое начальство подкусывать и дразнить, вдруг приуныл. Это была уже вторая, а потому еще более страшная потеря, год назад ушла в министерство Елена Николаевна, коллектив сиротел, пугался. И вместе со всеми угнетенной и печальной почувствовала себя Лиза. Как странно все получается в жизни. Пришла когда-то в две тесные комнатушки, в которых сидели позабытые богом сердитые тетки, работу не любила, ничего, казалось бы, здесь не нашла, а вот, поди ж ты, ощутила вдруг, что не может без них и за каждую почему-то болит душа. А самой близкой из всех была конечно же Марина Викторовна, с ее нежностью, замаскированной под сдержанность и иронию, с ее прямотой и спрятанной от всех болью, с ее веселым, энергичным безногим мужем, который, несмотря на свои увечья, всех любил и всем был готов помогать, а Марина Викторовна тихонько осаживала его, потому что всегда помнила: ни одно доброе дело не остается безнаказанным, люди любят свои болячки, и не надо им мешать.